Алан Черчесов - Дон Иван
– Для чего?
– Чтобы тебя не прихлопнули, захлопнув досадливо книгу.
– А обращаться к ним напрямую мне обязательно?
– Беспроигрышный ход. Они обожают, когда автор взывает к их разуму.
– То, что я собираюсь сказать, им едва ли понравится.
– Им совсем не понравится, если ты замолчишь. Покажи, что без них ты – ничто.
– А они без меня разве лучше?
– Без тебя они лучше тебя, но без них. Потому что без них ты – ничто.
– Мне это не нравится.
– Так и пиши.
Он так и пишет:
«Вот ведь хрень! Никого из вас я не знаю, а распинаюсь тут, будто стремлюсь угодить. Между тем в моем положении пристало б послать вас подальше (не худо б, конечно, себя, но невыполнимость задачи переводит мое раздражение на безликую вашу толпу).
Кажется, догадался, в чем суть: дальше, чем вы уже есть, отрядить вас нельзя. Отныне мне можно вас только приблизить.
Такой вот оптический вздор. Размышления вслепую».
Зато сразу за ними его посещает и зрячая мысль: в чем-то существенном, думает он, ковыряние в себе напоминает копание лопаткой на утыканном минами кладбище. Чтоб не рвануло костями, нужно блюсти осторожность. Оттого он по строчкам ползет и не может встать в полный рост. Мешает боязнь невзначай надавить на взрыватель. Разнести в пух и прах то, что он по крупицам собирает каждое утро из пробудившейся боли – свое неуклюжее «я»:
«Иногда мне везет, и оно собирается из достаточно крупных осколков. Иногда, стоит дать слабину, оно рассыпается сразу на сотни обломков. Тогда мне совсем не везет. Тогда в моем “я” меня почти нету.
А еще в нем давно нету слез.
Я так долго рыдал, что в итоге рыдать разучился. Вот оно как бывает: сперва ты не можешь поверить, что в тебе столько слез, а после не можешь в себе отыскать и слезинки. Слезы, как все мы и всё в нас, конечны. Иссякают они, когда в пересохшей пустыне надежд по-хозяйски, верблюжьей колючкой, заселяется непоправимость».
Про пустыню еще ничего я не знаю, да и знать не хочу: глаза слипаются, мозги еле дышат. Их от корки до корки сдавила шнуровка извилин – не мозги, а вареная колбаса.
Я объявляю Ивану отбой и награждаю пинком, отсылая на время в бездушный и форвакуум. Пусть его понебудет, пока буду быть только я!
* * *Утром звонит св. Герман, сообщает, что нынче суббота, и любопытствует, как там мой шизофреник.
– Набивает руку на спарринге.
– Врешь.
– Вру.
– Небось, мается дурью?
– Бось.
– А поехали за город?
– А поехали.
– А не врешь?
– Очень вру.
– И надолго у вас с ним запор? Нам тебя уже жалко.
– Может, съездим? – колеблется Тетя.
– Сама. И возьми с собой пса.
В папке отходов я нахожу кое-что насчет раздвоения личности. Дон Иван оживает и оживляется: плагиатом его не проймешь.
Я сочиняю к фрагменту подводку. Теперь отрывок подтянут, причесан и даже хорош. Я выдаю его за внезапный улов страдающей заиканием памяти, что редко теперь происходит с героем – из его давних и дозлополучных времен:
«Лет пять назад водил я знакомство с одним колоритным субъектом, из принципа употреблявшим “он”, когда его “я” рассказывало о себе в прошедшем времени. Был он отнюдь не дурак, а совсем даже доктор наук. (Правда, из института уволенный: будучи крепко под мухой, обругал декана мурлом.) Чехарду в применении местоимений чудаковатый профессор оправдывал синдромом патологической честности, не позволявшей ему ставить знак равенства между прежним собою и нынешним. “Теперь-то я понимаю: он хотел быть как все и боялся меня” – что означало примерно: “Раньше я и подумать не мог, что свихнусь и стану изгоем”, – а попутно служило сигналом – поднесите на водку. Подносили, хотя откупная стыдливая жалость чревата была обязательной пыткой беседы.
Чтобы придать постулатам своим убедительности, он уломал врача выдать справку, что диагноз его (СПЧ) очень редок, плохо исследован, практически неизлечим, но отнюдь не вредит интеллекту больного. Скорее его поощряет. Потертую бумаженцию знакомец мой демонстрировал всякому, кто начинал на него с подозрением коситься, стоило только ученому мужу удариться в рассуждения, в которых он, как всякий прочий идиот, упирал на логику и здравый смысл. “Биологически мы изменяемся ежесекундно, отчего клетки нашего организма в течение считаных месяцев подвергаются стопроцентному обновлению. Неудивительно, что и в нашем мозгу совершаются перманентные трансформации, – убеждал он, приблизившись к собеседнику на расстояние всхлипнувшей трубки и с прищуром, точно в замочную скважину, заглядывая тому в глаза. – Проведем вектор дальше, и нам открывается цель (не стесняйтесь назвать ее Замыслом Божьим): весь процесс человеческой жизни есть неустанное и, заметьте, поспешное отчуждение индивида от всего, чем он только что был. Его, так сказать, упрямое самоотвержение. Следственно, стартовый импульс, если хотите, крутящий момент существования личности – ее самоотрицание. Непрерывный отказ от себя, в котором, коли вникнуть в суть, только и видится наше спасение. Или вы не согласны?” Большинство пожимало плечами. Я тоже: порой нам, как всем идиотам, до чертиков хочется ясности».
Поразмыслив, Дон от себя добавляет:
«Не из-за ее ли нехватки я семеню по странице и все откладываю повествование, заговаривая себе зубы сомнительными сентенциями? Определенно тяну за хвост время.
Да если бы только это! Я отвлекаюсь на разные глупости, которыми у меня под рукой кишит электронная сеть. Можно подумать, в моем положении нет ничего актуальней, чем свежие сводки и сплетни.
Вывод (конечно, паршивый!): если хочешь побольше узнать про себя, подсмотри в жизнь другого».
Ничего иного не остается, как обратиться к поисковику. Я забиваю: Курьезы. Испания. Шизофрения – и курсором тащу переполненный невод. Так с пылу с жару Дон получает историю и включает подглавкой в свою семенящую исповедь:
«Прочел в Интернете заметку. По-моему, чудо как в тему.
Разжиревший мадридский дебил после неудавшегося убийства вместо тюрьмы попадает в психиатрическую клинику. Выйдя оттуда спустя двенадцать лет потерявшим пятьдесят килограммов, зато целиком излечившимся, он садится в такси и отправляется к потерпевшему, которого когда-то пытался придушить за постоянные насмешки над своим чрезмерным весом. По дороге экс-псих покупает в хозмаге кухонный нож, чтобы, подкараулив жертву в подъезде, сунуть лезвие ей в кадык и не выпускать мертвеца из объятий вплоть до приезда полиции. Обмазанный кровью с головы до ног, с заломленными за спину руками, он не в силах сдержать улыбки и поражает собравшуюся толпу тирадой об абсолютном счастье, которое на него снизошло: “Я счастлив так, как вам и не снилось. Счастлив, как светлячок…”
К заметке – два снимка: тучного кретина с жидким, невнятным лицом – и худощавого удальца с проницательным взглядом. Что называется, до и после. Впечатление такое, будто двенадцать лет текли в ошибочном направлении: сумасшедший явно старше лицом, чем выросший из него, как из смирительной рубахи (в коей на деле жирдяй усыхал!), молодцеватый симпатяга. Колонка завершалась сообщением, что повторная экспертиза подтвердила вменяемость обвиняемого, который на допросе не преминул выразить благодарность врачам: “Кабы не они, я б и не понял, что значит быть собой”. Так вот. Просто и ясно. Чем не пример торжества я над ним? Что называется, гражданин исцелился…
Если искать в этой истории мораль, недолго прийти к курьезному заключению, будто самая опасная из болезней – это чужое здоровье. Остается порадоваться, что на нашем пути закоренелые здоровяки встречаются нечасто».
Порадоваться-то Дон порадовался, но настроение от заметки испортилось. Похоже, его смущают подобного рода истории. После них нелишне освежить полость рта, чтобы избавиться от кислого духа блевотины. (Напрасно вздымаете брови. Всякий из нас волен сам выбирать способы отторжения себя. Особенно когда пьян, как свинья, и один, как свинья, среди белого свинского дня.)
Попытка вторая. К ней Дон Иван приступает на чистый желудок, с чистым дыханием и с чистой строки:
«Кажется, в кои-то веки я постигаю загадку теории относительности. Делюсь наблюдением: чем сильнее я тяну время, тем я больше спешу. Вот вам свеженький парадокс: мы никогда не торопимся так, как когда тянем время!
Я так тороплюсь, что пересыхает во рту. Наливаться водой из бутылки помогает мне мало. Моя жажда из тех, что приглушаются лишь забытьем, а оно в мои планы не входит. Довольно того, что в последние месяцы я окунался в него куда чаще, чем из него выкарабкивался. Несколько раз я добирался до самого дна и чуть не скатился с катушек. Опрометчиво думать, что мне повезло: утонуть в беспамятстве много труднее, чем кажется. Воспоминания – идеальный балласт. Все равно что спасательный круг, облепивший тисками самоубийцу. Даже если стереть все тексты на свете, память стереть не удастся. Ей все равно, где в нас жить, – будь то чуланы души, хоромы сознания или подпол бессознательной дури. Бывает, память нам врет или сходит с ума, но она никогда не порвет пуповину, посредством которой питает в нас боль.