Алан Черчесов - Дон Иван
И потом, есть утраты, для которых забвение не предусмотрено. Я бы сказал, есть утраты, для которых не предусмотрена жизнь…»
На многоточии вновь погрузился в раздумья. Затем обнаружил, что сидит, уставившись в угол, и щупает шрам на лице (гигантскую запятую, ковырнувшую щеку до подбородка. Своего рода уведомление: мол, продолжение следует. Безобразной отметиной он обзавелся, когда был еще женщиной. Хватит умения и времени, дойдем и до этой истории.). Жест машинальный – из тех, что в обход всякой мысли находит рука, едва лишь шмыгнет сквознячком по спине беспокойство. Вроде того, как поджимаешь ноги в кино при виде висящего над каньоном героя.
«Что ни говори, а в общем и целом тело умнее нас. Настолько примерно, насколько мы умнее своего костюма. Пока мы носим костюм, тело носит нас, слушая, как день за днем в нас обтираются швы и скрипят ненадежные складки. Как бы ни был искусен портной, он всего лишь наш разум. Стало быть, неизбежны огрехи – что в кройке, что в шитье…»
Похоже, опять он спорол чепуху.
Решил было все удалить, но подумал не к спеху: глупо мыть окна в доме, предназначенном вскоре на слом.
– Ну, и что у вас, бабников, нового?
Мы с ней целуемся. Светка пахнет костром и парильней. На ее языке мой язык набредает на привкус тоски и спиртного – мой собственный привкус.
Тети не было целых два дня. За это время Дон пролистал страницами годы.
Страниц всего две.
– Ты не поверишь: он был прежде женщиной.
– Кто? Дон Иван?
– Представляешь?
– Не очень.
– И я.
– А он сам?
– Мутит воду.
– Ты и сейчас с ним на «ты»?
– Вроде да.
– Переходи поскорее на «он». И лучше забудь про «она».
– Может, ты и права. И без того панибратский мой натиск держал он неделю.
– А как поживает Инесса?
– Наконец-то раскрылась.
– Читай.
– Раздевайся.
– Читай!
Я читаю, пока она раздевается.
Истинную причину того, что побудило Инессу оторвать тебя от груди, ты постиг по прошествии лет после вымоленных у директрисы признаний. К тому дню ты обзавелся наглядным (на полщеки!) шрамом, приобретенным почти на войне, и успел пару раз помереть, побывав в промежутках сперва падшей, а потом уж и целомудренной женщиной.
– Не вздумай хитрить со мной, Дон. Все-то ты знаешь, не маленький.
Обогнув стол, ты встал позади ее кресла и зарылся лицом в ее волосы. Она молча внимала рукам твоим, опасаясь спугнуть даже вздохом. Когда ты совсем осмелел, она застонала, вцепилась ногтями в сукно и в истоме откинула голову. Ты склонился, поцеловал ее в губы. Инесса заплакала.
– Все дело в этом?
– Да, – сказала она. – Я очень противна? Мне почти пятьдесят…
Ты подумал, что даже в минуту признаний женщинам свойственно путать свой возраст: полувековой рубеж Инесса перешагнула три года назад. Но какое это имело значение, если ты любил ее, как никто до тебя и ты никого до того. Или, если угодно, любил ее так же, как всех до нее. При этом не забывал, что она была первой, а значит, любил ее, как до нее никого.
Пока ты любил ее, говорила Инесса без умолку (так было ей легче бороться с шестнадцатилетним стыдом):
– Ты был непохожий. Пах по-другому. Никто из младенцев не пах так, как ты, включая моих трех детей… Ты рос, а запах твой оставался. Даже в самый лютый мороз ты пах тем апрелем. Стоило о тебе лишь подумать – и твой запах врывался мне в ноздри. Да если бы только!.. Я от него просто млела. А когда я тебе разрешала брать грудь… Когда ты тянул из меня молоко… Когда я дурела от твоих ненасытных, блуждающих губ и позор уже был не позор, а самая главная жажда… Когда ты лежал у меня на руках, я каждой клеточкой кожи, каждой ниточкой мысли уже понимала, что кроме этого мига у меня, у злосчастной и увядающей суки, ничегошеньки в мире и нет… И когда я старалась себе объяснить, в чем тут дело, меня снова и снова пронзала догадка: он кто угодно, только не сирота. Сирота – это тот, кого обделили на родителей и любовь. А он наделен ею больше, чем я или кто-либо рядом со мной. Если и есть на свете чистейший, без примесей, полноценный продукт этой самой любви, то вот он! Кто-то с кем-то когда-то сошелся и произвел мне на радость чудесного Дона на свет. Подбросил, словно спасательный круг, плод своей дикой, разнузданной страсти… Почему-то была я уверена, что рожден ты от чьей-то неистовой страсти. Ну и вот. А потом… Столько лет… А-ах ты, Господи… Дождала-асссь…
В общем, догадка твоя оказалась верна: тот, кто кормится грудью, не вправе ее же ласкать.
– С меня причитается. Хорошо, что ты ею больше не кормишься.
У Тети красивая грудь, и она это знает. На ней сейчас нет ничего, кроме запаха. Я окунаюсь в него с головой и неожиданно плачу.
– Эй, малыш, что с тобой?
– Это не я. Это он.
– Дон Иван?
– Она умерла.
– Кто? Инесса?
– Хуже. Жена. И смерть ее не понарошку.
– Ты уже все придумал?
– Нет. Но почувствовал. Только что.
– Бедный, славный мой Дядя! Я тебя тоже люблю.
– Ее зовут Анна. А фамилия Дона будет Ретоньо.
– Жуан был Тенорио? Классно! А что означает Ретоньо?
– Отросток. Потомок. Побег. Причем “reto” – угроза и вызов. В основном на дуэль.
– Очуметь!
– А как тебе это?
Я отмечаю курсором нужное место на тексте, подвигаю ей стул, выхожу. Арчи лежит на пороге и преграждает дорогу. Я треплю его по загривку и говорю:
– Неплохо сработал, злодей. Только не вздумай мне повторять то же в жизни.
Я сочиняю роман, который мечтаю читать, а не жить. Моя жизнь – это бегство из всяких романов. Жизнь моя в идеале – роман без смертей. Пусть она понарошку, ее нарочитость всерьез: убивая любовь под обложкой, спасаю я ту, что под крышей. Сочиняю щемящую правду, чтобы выплачивать откуп за эту подложную жизнь. Моя жизнь – роман двойников, глядящих в свое зазеркалье. Вот что такое моя уникальная, моя идеальная жизнь…
А вот какой бойкий роман она сочиняет.
Тот день начался со звонка в семь утра. – Сеньор Ретоньо? Мне поручено вам сообщить, что посылка отправлена.
– Посылка?
– Здесь сказано: Дону Ивану Ретоньо.
– Не могли бы вы пояснить от кого?
– От вашей покойной жены.
Вслед за этим – гудки.
Ничего нет глупее гудков за внезапным звонком с того света. Попробуйте после такого заснуть!
Не успел Дон умыться, как входная дверь отворилась и впустила шорох старческих ног. Вокруг них зацокали когти и заскулило радостное повизгивание, из чего Дон заключил, что сегодня среда и пришла Каталина. Служанку он унаследовал вместе с домом и банковским счетом, у которого оказалось больше нулей, чем он сгрыз за тридцать лет бубликов.
С тех пор, как Дон овдовел, Каталина наведывается трижды в неделю. По нечетным дням она стряпает и прибирается в доме. Если хозяин себя ведет хорошо (эвфемизм для подаренной ей бутылочки хереса), Каталина устраивает постирушки и внеурочную смену белья. Ближе к обеду из какой-нибудь комнаты раздается внушительный храп, в сравнении с которым казарменный храп Арчибальда выглядит писком простуженной мыши. Заслышав звуки припрятанной под халатом валторны, пес пробуждается и вскидывает башку, косясь смуглым глазом на стеклянную пепельницу, чья способность улавливать низкие волны вибраций всегда вызывает у Арчи восторг. Зычный экспромт венчается всхрюком, вслед за которым старуха шамкает ртом и бубнит, объясняя себе, кто она и откуда взялась в этих стенах.
Каталина ужасно упряма. Порешив лет пятнадцать назад выжить назло всем диагнозам, она не нарушила слова и после того, как к инфаркту и диабету присовокупился рак. Кабы не полысевший череп, она бы и не уразумела, чем сеансы химиотерапии отличаются от сеансов в кино, где она наловчилась погружаться в сон на первых же титрах, как погружается в темь плотных волн оглохший для света и воздуха водолаз. Спустя год волосы отросли, покрыв ей голову бобриком, причем для вьюнков седины, прежде густой и обильной, места в саду не нашлось. Каталина восприняла это с энтузиазмом: стало быть, жизнь еще от меня не устала. Да и я с ней покуда общий язык нахожу. Так бок к боку и греемся, будто два полюбовника. Только вот ухажер больно скромный: видать, девственницей помру. Одна надежда: смерть поведет себя прытче… Глядя на перечницу, трудно отделаться от подозрения, что служанка лукавит. Кому-кому, а ей ведомо, что она обручилась с бессмертием – насмерть. Как со всеми тугими на ухо, с Каталиной лучше держать ухо востро: не угадаешь, когда в ней проснется вдруг слух. По крайней мере хозяин и Арчи в ее присутствии ни о чем сокровенном не распространяются. Пес, отдадим ему должное, опускается редко до сплетен. Хотя, если честно, думает Дон, меня не особо и жалует: не может простить мне гибели Анны.
В день, когда это случилось, Арчи ударился в вой – предположительно, с той самой минуты, как душа Анны Ретоньо выпорхнула из расплющенной всмятку груди. Хлопот крыльев сей невидимой, но всевидящей птицы он почуял с расстояния в тысячу верст. Озадаченный поведением пса, Дон попытался унять его, но взбесившийся зверь в кровь поранил клыками простертую руку, что обидней всего – десницу кормящую. При малейшем к себе приближении собака скалилась и рычала. Ветеринар по телефону советовал Дону поостеречься, не злить понапрасну perrito[1] и потерпеть до его возвращения из деревни, куда щенячий мозгоправ убирался на выходные ковырять в носу.