Пётр Самотарж - Одиночество зверя
— Получается, нужно полностью изменить взгляд целого народ на мир? — удивилась Наташа.
— Получается, ничего не попишешь, — согласился Ладнов. — Вы ведь не станете отрицать благотворное влияние правды на человеческую природу. Нельзя постоянно жить во лжи и ждать всеобщего счастья. Для начала следует осознать себя в реальности, а не в фантазиях властей предержащих, только потом можно браться за совершенствование бытия.
— Но мой отец ответил бы, что именно вы и лжёте, а прав он.
— Разумеется, мне всегда именно так и отвечали. Мы об этом и говорим. Говорить правду всегда трудно, особенно в России. Но обратите внимание, Наташенька, официальная ложь регулярно рушится, и слишком поздно для спасения её блюстителей. Как вы понимаете, я весьма далёк от коммунистических убеждений, но говорю не о своих симпатиях, а о превратностях истории. До семнадцатого года власть преследовала социалистов, да и либералов не жаловала, и так продолжалось до тех пор, пока всё здание монархии не рухнуло. И вчерашние изгои стали властителями жизни. Став же ими, они немедленно стали гнобить монархистов и всё тех же либералов, а также собратьев-социалистов, но уже совсем другими методами, какие царским жандармам и не снились. Вчерашняя официальная правда обернулась кошмарной ложью. Потом рассыпалось так и не достроенное здание коммунизма, и вчерашняя кошмарная ложь вдруг оказалась правдой. Причём, если в девяностые превозносились идеи либерального лета семнадцатого года, сейчас на гребне волны вновь оказались идеалы монархического триединства самодержавия, православия и народности. Есть ли у нас основания рассчитывать на вечность сложившихся ныне принципов официальной лжи?
— Наверное, нет.
— Полностью согласен. Конечно, нет. Только, боюсь, правда вновь сама собой прорастёт через кровь, как и прежде. Между тем, для спасения народа от вечной карусели насилия над инакомыслящими власть должна просто признать за оппозицией право на легальное существование. А самое главное — признать, что оппозиция желает блага своей стране, а не стремится её разрушить на деньги иностранных посольств. Пока я у Покровского подобных идей не замечал. В смысле — в его публичных выступлениях. Понимаете, его реальные убеждения не имеют никакого значения, если он держит их при себе.
— Вы думаете, в действительности он не считает нас врагами народа?
— Размах репрессий меньше, чем в самые вегетарианские периоды советской истории. Хотя, разумеется, хотелось бы избежать их вовсе. Он явно не считает нас смертельной угрозой, но почему? У меня нет агентов в ближайшем окружении генерала, и я не могу тайком пробраться в его сокровенные мысли. Возможно, просто считает нас интеллигентными слабаками-очкариками, которые не знают народа. Лично я подозреваю, что это он с ним не знаком — всю свою жизнь офицер, генерал, губернатор, президент. Да он с детства не разговаривал с людьми на равных. А я помню девяносто первый год и простенькую истину, что народ нельзя вечно держать в подчинении страшными историями о враждебном окружении.
— А вы видели Покровского живьём?
— Почему вы спрашиваете, Наташенька? Неужели тоже подпали под очарование власти? У вас ведь не перехватывает дух от мысли о личной встрече с самим носителем президентских полномочий? Ну да, пока премьерских, но, я думаю, он четыре года терпел унижения в качестве подчинённого своего бывшего подчинённого только ради одной-единственной цели — возвращения.
— У меня не перехватывает дух. Просто интересно. Если вы с Саранцевым спорили, почему бы вам и с Покровским не переговорить?
— Нет, я с ним не переговаривался. Даже по телефону. И письмами мы тоже не обменивались. У них ведь роли чётко распределены.
— У кого «у них»?
— У Покровского с Саранцевым. Генерал — отец народа, а его младший собрат представляет человеческое лицо власти для благополучного общения с Западом и беспокойной общественностью внутри России.
— Я это часто слышу и читаю, но кто может знать такие вещи наверняка?
— Наверняка — никто. Но пройдёт совсем немного времени, и вы убедитесь в моей правоте: Саранцев тихо и смирно отойдёт в сторону, то есть вернётся в премьерское кресло, а Покровский пойдёт на президентские выборы и, разумеется, победит на них, поскольку все остальные кандидаты будут выглядеть смешными чудаками с улицы, посягнувшими на святое.
— Но ведь тогда Саранцев потеряет лицо!
— Конечно. А зачем оно ему? Только лишние проблемы создаёт. Мысли всякие, сомнения, неудовлетворённость собой.
— Почему же вы сейчас, на конференции, совсем другое говорили?
— Вы глубоко заблуждаетесь, Наташенька. Я не говорил ничего другого. Я и сейчас могу повторить: среди всех мало-мальски реальных кандидатов на победу в выборах любого уровня для нас сейчас предпочтительны единороссы и лично господин Покровский.
— Почему?
— Так я же говорил: потому что победить могут только либо они, либо некто, занимающий ещё менее либеральные политические позиции. При возвращении к мажоритарной избирательной системе мы могли бы победить в нескольких округах где-нибудь в глубинке, где люди всегда рады проголосовать за кандидата с общенациональной известностью. Во-первых, престижно иметь такого депутата в парламенте, во-вторых, у него больше возможностей помочь в случае необходимости своим избирателям. Но по партийным спискам наша сверхзадача по-прежнему — только прорваться через процентный барьер и, на втором этапе, попытаться сформировать фракцию.
— Получается, мы должны помогать единороссам?
— Ещё чего! Не дождутся. — Ладнов даже улыбнулся наивности юной собеседницы. — Я желаю вам, Наташенька, встретить рассвет новой свободы, где Единая Россия окажется просто одной из нескольких партий, берущих время от времени власть друг у друга. Но даже тогда я буду против политического союза с ней. Поскольку никогда не пойму и не прощу курса на построение очередного культа ещё одной личности, будто нам предыдущей не хватило.
— Но я совсем запуталась! Нам выгоднее их победа, чем любой другой из парламентских партий, но мы никогда не будем им помогать?
— Именно так. Из противоречий такого рода и соткана политика. Агитировать мы должны за себя, а не за кого-нибудь другого, и следует нещадно изобличать беззакония и коррумпированность чиновников, но следует не меньше внимания уделять критике социалистических и, тем более, националистических подходов к решению насущных проблем. Наша парламентская оппозиция способна добить страну с гораздо большей эффективностью, чем кто-либо иной. В её арсенале богатый набор простых и обманных приёмов, вроде национализации всего, что ещё не успели национализировать, и борьбы с инородцами и иноверцами.
— Но ведь на выборах они получают больше голосов, чем мы?
— Бесспорно. Хотите сказать, народ — с ними, а не с нами?
— Так получается.
— Вовсе нет. Общеизвестная истина — государственный деятель отличается от политикана тем, что ведёт за собой общество, а не потакает всем его рефлексиям. Я имею в виду — убеждает и объясняет, а не спекулирует на человеческих слабостях. В некоторые исторические периоды нации должны пройти период испытаний, чтобы выжить. И здесь им следует преодолеть некоторые опасности. Вы знаете, что слова «демагог» и «педагог» похожи не случайно? Первое в переводе с греческого — тот, кто ведёт народ. Второе, соответственно, — тот, кто ведёт ребёнка. Педагогами называли рабов, которые водили детей в школу, а демагогами изначально обзывали властителей народных дум. Не правда ли, занятная аналогия? Народ как бы уподобляется ребёнку, беспомощному и нуждающемуся в покровительстве опытных и заботливых взрослых. Взрослые — сиречь политики. Античные греки тысячи лет назад уже всё знали о демократии, а мы всё равно теперь стучимся лбом о всё те же притолоки. Вы никогда не пробовали сопоставить речь Черчилля после первого назначения премьером и Сталина по поводу начала войны? Сталинская речь всем запомнилась обращением «братья и сестры», а черчиллевская — пассажем о том, что в данный момент он может пообещать народу только реки пота, крови и слёз. Сталин, расстреляв и пересажав почти всех православных епископов и тем или иным способом сведя в могилу самого патриарха, вдруг ошарашил страну церковным обращением, буквально перечеркнув антирелигиозную политику советской власти и отодвинув на задний план проблему партийного мышления. Нынешние эпигоны наших великих идеалов говорят о Сталине только как о тиране и маньяке-убийце, отрицая в нём наличие любой способности хоть к чему-либо, но я подхожу к нему шире. Политический инстинкт у него, вне всякого сомнения, имелся. И в изобилии. Я бы сказал, звериный инстинкт. Да и не я это говорю, до меня много раз сказано. Выжить в кровавом террариуме единомышленников сумел, да ещё и возглавил его — способность к выживанию налицо. И вот, в сложнейшей ситуации, делает резкий финт и двумя словами в ключевой речи смещает, так сказать, основной идейный дискурс двух предыдущих десятилетий в направлении, которого никто не ожидал. Теперь фашистские орды угрожают не коммунистам, а всему народу, со всей его историей и убеждениями. Черчилль же выступил годом ранее, и ему не требовалось поражать сограждан резким изворотом своих убеждений: он к тому времени уже два года громко критиковал примиренческий курс лидера консерваторов Чемберлена, и в своей речи, наоборот, хотел доказать верность своим прежним убеждениям. В переломный момент, период страшного выбора между плохим и худшим, он не заливает свою речь елеем, не ублажает слух аудитории мечтами о лёгкой победе, а гарантирует народу страшные испытания. Почему?