Давид Гроссман - См. статью «Любовь»
Поскольку и на это не было дано никакого ответа, возник еще один вопрос, последний, самый гнусный и мучительный: чего более убоится и чего на самом деле пожелает избежать наш герой — смерти или жизни? Жизни в ее истинном значении, без приукрашиваний, без поправок и вымарываний, жизни в том смысле, который… и т. д. Но тут вдруг лихорадочно метавшемуся по крыше господину приспичило немедленно кое-что записать, чтобы, не дай Бог, не потерять нити своих драгоценных рассуждений, и он устремился обратно к столу, чтобы… Однако ручка не писала, чернила застыли, окоченели в ней и категорически отказывались оставлять след на бумаге. Имярек ужаснулся и вмиг покрылся холодным потом. Проклятая заколдованная ручка была в бешенстве брошена на стол и с треском ударилась о его поверхность. Похоже, что этот удар пробудил кого-то находившегося с другой стороны, под столом, и чернила наконец-то…
Вассерман все еще там. Всегда он там, против Найгеля. Описывает смущенного, охваченного сомнениями врача, не решающегося внести данные о младенце в свою регистрационную книгу (общую уже многие годы и для обитателей зоопарка, и для его служителей). Одним из препятствий на пути регистрации является тот факт, что у младенца все еще нет имени.
Фрид:
— Это не моя забота! Кто сказал, что я обязан еще и давать имена пациентам?
Но вовсе не зарегистрировать подкидыша невозможно, поэтому Альберт Фрид записывает так: «Неопознанный младенец. Передан мне Отто Бригом четвертого апреля тысяча девятьсот сорок третьего года в 20:05. Был завернут в дырявое шерстяное одеяло. Сведений о родителях не обнаружено. Пол — мужской. Длина тела: точно измерить невозможно ввиду отчаянного сопротивления, предположительно: 51 см. Окружность головы, также предположительно: 34 см. Вес, тоже предположительно: 3 кг. В 20:20 Отто Бриг заметил два зуба в его нижней челюсти. В 21:10 я лично (А. Ф.) видел еще два зуба в верхней челюсти. Спустя примерно две минуты еще два в нижней челюсти. Всего: шесть зубов».
Поскольку младенец наконец успокоился и уже не пытался затруднять дальнейший сбор научных сведений касательно своей особы, Фрид воздал ему за это похвальной характеристикой, записав в 21:20: «Ребенок очень активный, смеется».
Фрид: И вот сижу я себе, и документирую, и ни на что не обращаю внимания, а тем временем с ним, с младенцем, происходит что-то странное, можно подумать, будто кто-то переместил его на ковре, и вдруг я вижу — ну и ну! — он уже лежит на животе. Бедняжка, кто же это перевернул его? Я тотчас снова уложил его на спинку и еще не успел отойти, как он, хотите верьте, хотите нет, сам — совершенно самостоятельно! — снова перевернулся на живот.
Поскольку наш доктор не выносит никакого обмана и жульничества, а тем более глупых розыгрышей, а все окружающее только тем и занято, что пытается надуть его, сыграть с ним какую-нибудь дурацкую шутку и втереть ему очки, несчастный Фрид постоянно живет в тягостном ощущении готовящегося подвоха: кто-то не спускает с него глаз и только и ждет момента, чтобы заставить его на секунду отвлечься и тут же коренным образом изменить декорации мира. Из отчаянного протеста против лжи и коварства, как видно, свойственных человеческой природе, а может, и природе вещей, Фрид зубами и когтями держится за свою порядочность, из последних сил цепляется за нее.
Господин Маркус: И чем больше все вокруг предавало, обманывало, и разочаровывало его, и обнажало перед ним свои мерзкие тайны и бесовские обольщения, которые…
Арутюн: Да, демонстрировало двойные днища своих сундуков и чемоданов, и ловко завуалированные дверцы, и потайные карманы, скрытые в складках одежды…
— Тем сильнее, — подхватывает Вассерман, — укреплялся наш доктор в своей несокрушимой вере. Не скрою, вера эта была обильно приправлена горькой обидой и немалой долей ненависти к злокозненности происходящего, но никогда не ставил он под сомнение изначальную, первозданную логичность и честность этого мира, поскольку знал, что в основании его заложен ясный и доступный нашему пониманию порядок, который рано или поздно обязан как-то проявить себя в жизни хотя бы одного человека…
Найгель поднимает руку:
— Что значит — одного? Любой вещи в мире можно найти разумное объяснение.
Похоже, что Вассерман готов поспорить с этим утверждением. Найгель торопится объяснить:
— Даже то, что вначале выглядит нелепым и противоестественным, в конце концов находит простое и логичное объяснение.
Вассерман:
— Герр Найгель! У логики имеется цель и предназначение в нашем мире. Не что иное она, как способ распределять и собирать вещи и тварей по различиям их и по принадлежностям и связывать друг с другом как положено. Каждый кулик к своему болоту. Но сами вещи, — добавляет он печально, — сами вещи вовсе лишены всякого смысла и всякой логики! Да и люди так, воистину так. Мешанина, путаница вожделений и страхов, ай, мир прекрасен, но что такое логика? Что разделяет и что связывает? Чудеса логики, между прочим, являет нам этот ваш удивительный программ: ведь как все устроено, как прилажено, чтобы точно по расписанию прибывали поезда со всех концов Европы сюда, к великому жертвеннику. Логичны эти стальные рельсы, протянутые как по линейке через всю огромную Вселенную, и вагоны логичны, которые, как довелось мне слышать, ни минуты не застаиваются, не позволяют себе даром терять время на станциях. Логика, герр Найгель, — это невидимая нить, которая связывает руку усердного чинуши, отпускающего своей подписью порцию угля для паровоза, и машиниста, передвигающего сей паровоз с путей на пути. Логика, если желаешь знать, — это прочная связь между этими двумя, так сказать, встреча двоих, которые не ведают и не подозревают о существовании друг друга и тем более вовсе не учитывают наличия станционного рабочего, доброго человека, лучшего из людей, готового за золотой медальон, содержащий в себе дагеротип покойной Сариной матери, пренебречь вашими строгими запретами и указами. Наплевал сей праведник на ваши грандиозные планы и цели и, получив медальон, потихоньку просунутый ему в щель вагонного оконца, принес-таки жбан с водой для нашей ослабевшей и лишившейся чувств доченьки. И нельзя отрицать, что и он ведет себя в полном соответствии с логикой, заложенной в корне всей ситуации. Но эта логика, господин мой хороший, связывает вещи, в которых отсутствуют всякий разум и всякая логика. Нити жестокости и милосердия в огромном клубке бессмысленности она связывает. Связывает между собой миллионы обезумевших и заплутавших людей. Жизнь моей девочки и ее смерть она связывает…
Смерть? Найгель впервые слышит о том, что дочка Вассермана умерла, но предпочитает пропустить эту информацию мимо ушей. А может, нет у него душевных сил отреагировать на это сообщение. Он только потупляет взор и издает это свое хрюкающее «хымф-ф-ф…», побуждая, по-видимому, таким образом Вассермана продолжать. Вассерман некоторое время смотрит на него молча, не в силах справиться с нахлынувшей болью и горечью, на лице его появляется выражение чего-то такого, я бы сказал, весьма близкого к ненависти, поскольку подлинной ненависти мне так и не удалось обнаружить в этом человеке — не исключено, что она и вовсе незнакома Аншелу Вассерману. Наконец он кивает, словно в подтверждение своих размышлений, и возвращается к рассказу.
Маркус: А Фрид наш все сплетал в одну вервь свою честность и прямоту с обидой и досадой на весь мир, и завязывал узлом, и скручивал, и стягивал жгутом, пока не превратились они в жесткий ком, застрявший у него в горле и в животе, и жил он в постоянном напряжении, так что все мышцы то и дело сводило в болезненной судороге, и Паула утверждала, что, может, этим непрерывным самоистязанием Фрид совершает несправедливость ничуть не меньшую, чем мог бы причинить самой ужасной ложью или самым великим обманом.
Паула: Я и впрямь не понимаю, отчего это так получается, что все вокруг непрерывно только и делают, что стараются надуть моего милого Фридчека, — ведь, казалось бы, нелегко его обмануть, он такой ужасно-ужасно умный и осторожный и вечно в чем-нибудь всех подозревает, а вот как раз меня, дуру набитую, которая готова поверить даже плутовке лисице, никто не задевает и не трогает.
Арутюн: Но надо отдать должное нашему врачу: когда настал час испытаний и пришло время выбирать между суровой истиной и милосердной ложью, он все-таки выбрал ложь. И надежду. Я очень ценю это, Фрид.
Фрид: Ха, это ты-то — изобретатель и прародитель всяческого сокрытия и камуфляжа!
Маркус: Действительно так. Из любви, не поддающейся, как известно, доводам разума — я имею в виду любовь к сокрытию и заблуждению, — Фрид позволил себе поверить в ребенка, которого мечтала родить Паула.
Фрид: Вы не знаете, как я страдал от этого. Никто из вас даже не догадывался, как я страдал и терзался. И больше никогда в жизни я не позволю себе так страдать и терзаться!