Михаил Балбачан - Шахта
В ответ на подобные речи, «милые» ужасно возмущались, называли ее «дурой набитой» и удалялись с гордо поднятой головой. Уязвленное их самолюбие получало все же некоторое удовлетворение, хотя бы от того, как они с нею обошлись. А какая бывала потеха, когда «выдающийся руководитель» и «золотой человек» из-за какой-нибудь ничтожной, даже мнимой ошибки, якобы допущенной в тексте Цокотухой, топал на нее ногами и орал так, что дребезжали толстые оконные стекла.
Когда наши войска перешли наконец в наступление, оптимизм Антонины Ивановны достиг просто-таки невероятных пределов. Каждому, кто попадался ей на пути, она на тысячу ладов пересказывала радостные вести, и без нее прекрасно всем известные.
– Вы слышали? – в полнейшем восторге верещала она. – Наши взяли город Истру! Знаете, мы уничтожили семь ихних артиллерийских установок и больше двухсот солдат! Или трехсот? Ну, все равно! Вы что, не понимаете? Скоро же войне конец! Ведь правда? Теперь-то уж совсем скоро!
Из-за этой ее восторженности многие чувствовали к ней какую-то странную неприязнь и старались обходить стороной.
А между тем в результате систематического недоедания у Антонины Ивановны начался отек ног. Они у нее сделались безобразно толстыми, это неприятно бросалось в глаза, даже при ее довольно полной от природы фигуре. В довершение стало ухудшаться зрение.
– Знаете, мне иногда кажется, что я немножечко хуже стала видеть, – как-то между прочим сообщила она случайным слушательницам, – но это все ничего, это пройдет. Надо только хорошенько промыть глаза чаем и денек отдохнуть. Все как рукой снимет, вот увидите!
– Вчера я случайно забежала к глазнику, – рассказывала она через месяц, – вы бы только знали, какой это замечательный специалист! Такой интеллигентный, внимательный, что любо-дорого! Он очень-очень тщательно меня осмотрел, а потом, говорит: «Все это у вас, Антонина Ивановна, пустяки, ну просто сущие пустяки!» Вот выписал мне, на всякий случай, очки, посмотрите, какие хорошенькие. Красивые, правда? Лидушка, моя доченька, как только их увидела, сразу сказала, что они очень-очень мне идут. Ведь правда? Я в них гораздо солидней выгляжу. Правда же? А то я раньше немножко несолидно выглядела, помните, вы мне сами иногда это говорили? Выходит, мне даже повезло, ведь правда? Я вообще ужасно везучая. И Лидушка у меня такая умная, заботливая девочка!
И она счастливо, заразительно смеялась, запрокинув назад голову. А радоваться особенно было нечему. У нее развивался туберкулезный процесс, неуклонно пожиравший «колбочки» на сетчатке глаз, так что слепота была неизбежна. Доктор, сухой, безразличный ко всему казах, прямо ей заявил:
– Ну чего, мамаша, может, годика полтора еще протянете, если, конечно, немедленно бросите работать. Хотя – вряд ли. Следующий!
Цокотуха в тот вечер даже немного всплакнула, а потом решила, что все как-нибудь само обойдется. Бросить работу ей было никак нельзя. Как бы она тогда прожила со своей Лидушкой? На следующий день она подкараулила в коридоре Рубакина и, неуверенно запинаясь, пробормотала, что ей стало «немножечко неудобно» работать по вечерам, потому что у нее теперь «глаза побаливают», но она «все понимает», и если никак нельзя освободить ее от сверхурочной работы, то, может быть, ей разрешат пересесть поближе к лампе?
– У-тю-тю-тю-тю! Глазки у ней болят, – возмутился Рубакин, – у всех болят! У меня, может, тоже чего-нибудь болит. Постыдилась бы, здоровая баба, вон задницу какую наела, а тоже туда же – симулировать! Пользуешься, Тонька, моим хорошим к тебе отношением. Ну погоди, доберусь я до тебя! – и икнул.
Антонина Ивановна подумала, что он, в сущности, прав, потому что на фронте каждую минуту люди геройски погибают, а она и правда очень растолстела, сидя в тылу, в тепле и безопасности.
– Вы знаете, – рассказывала она другим машинисткам, – Федот Антипыч внимательнейшим образом меня выслушал и говорит: «Я вам, Антонина Ивановна, очень сочувствую и не советую, нет… даже прошу вас не работать по вечерам, потому что вы и о себе должны позаботиться, у вас дочь-школьница на руках». А я ему на это: «Нет и нет, Федот Антипыч! Даже не просите! Не могу я сидеть сложа руки, когда война и такой завал машинописной работы. Не могу, и точка!» Да, да, да! Не могу!
И она продолжала стучать в пулеметном темпе с утра до ночи, а зачастую и с ночи до утра на своей старенькой, чиненой-перечиненой машинке.
Когда бурная весна сменила в степи зимнюю стужу, зрение у Антонины Ивановны ухудшилось настолько, что она даже испугалась и опять отпросилась в поликлинику. Там ей сказали, что правый глаз потерял 60 процентов, а левый – 40, причем врач держался с ней до того издевательски, что она не сумела объяснить себе его странное поведение и расстроилась. Новые очки, очень некрасивые, помогали плохо. Темп ее работы замедлился, она стала делать много ошибок, и связанные с этим неприятности посыпались одна за другой. Однажды вместо «зам. начальника», она напечатала «хам. начальника». Рубакин, подписывая, не заметил, и бумага ушла наверх. Получив соответствующее замечание, управляющий устроил ей такой разнос, что бедная Цокотуха горько проплакала ночь напролет.
Но главная умора, вошедшая во все трестовские летописи, произошла в канун Первомая сорок третьего года. В «шапке» важнейшей докладной вместо «Народному комиссару», оказалось напечатано «Народному комписсару». Бумага свободно преодолела все промежуточные инстанции и дошла до адресата, то есть до самого наркома. Тот, наложив резолюцию по существу документа, подчеркнул жирной красной чертой слово «комписсару» и поставил рядом три больших вопросительных знака. Рубакину было строго указано. В свою очередь, он учинил Антонине Ивановне такое, о чем сотрудники треста никогда прежде не слышали и даже не догадывались, что подобное может быть на свете. По скудости образования, названия «этому» они подобрать не сумели, только закатывали в мистическом ужасе глаза и трясли головами. Цокотуха впервые в жизни слегла на неделю. Приказом по тресту ей был объявлен строгий выговор с занесением.
Это кошмарное происшествие надолго сделалось основной темой ее монологов:
– Уж так страшно он на меня кричал, вы даже не поверите! Попьет воды и кричит, попьет – и опять принимается! Знаете ли, целый графин воды осушил. Да, да, да, вы не поверите – целый графин! Я, конечно, сама во всем виновата, подумать только, такое ужасное слово влепила, это же просто уму непостижимо! Обо мне даже в наркомате долго совещались, вы не поверите, самому товарищу наркому два раза докладывали! А он им сказал: «Женщина она одинокая, дочь на иждивении, бывают ошибки». Понимаете, «бывают ошибки»! Заступился за меня! Сам нарком! А еще он им сказал: «Нельзя так строго. Наказать, конечно же, следует, но и предупредить!» Произнося слово «предупредить» она каждый раз принимала крайне таинственный вид. «Предупредить…» – зачарованно повторяла Антонина Ивановна и улыбалась, даже и тут находя какое-то, одной ей понятное удовольствие. Работать ей с каждым днем становилось все труднее. Любопытно было наблюдать, как низко она наклонялась над очередной страницей, водя туда-сюда своей седой головой в сильно выпуклых, «совиных», очках. Но по-прежнему рот ее не закрывался ни на минуту. С одинаковым восторгом обсуждалось все на свете: погода, обстановка на фронте, школьные успехи Лидушки, распоряжения начальства, кинокартины, ни одной из которых она не видела; кто с кем спит, кто с кем поссорился или, наоборот, помирился.
Она стала часто посещать поликлинику, долгие часы просиживая в очередях. Вскоре врачу это надоело, и он в раздражении крикнул, чтобы она больше к нему не ходила, потому что сделать он все равно ничего не может, а если где и могут ей теперь помочь, то только в самой Москве, в специальной глазной клинике при Академии наук. Но как было попасть в эту знаменитую клинику бедной Антонине Ивановне? Кто бы ее туда пустил? Где, в конце концов, ей было раздобыть деньги и литер на проезд? Помог случай.
Лариса Горячева, секретарша управляющего трестом, эффектная девушка лет тридцати, проходила как-то по коридору мимо комнаты машинисток. Из-за приоткрытой двери вольно лился ручеек разнообразных суждений Антонины Ивановны. Среди прочего, прозвучали довольно-таки интересные подробности, непонятно как ставшие достоянием широкой общественности. Лариса, и без того имевшая достаточно поводов для расстройства, разозлилась так, что даже любимый начальник заметил некоторую желтизну, проступившую сквозь пудру на ее лице. В ответ на проявление скупого мужского участия она бурно разрыдалась.
– Я, Федот Антипыч, не могу так больше! Я для вас все делаю, себя не жалею, вы не знаете, чего мне ради вас выносить приходится, какую грязь и оскорбления выслушивать, пока вы вкушаете плоды семейного уюта с вашей крашеной старой клячей. А я – что? Я – ничего, я все терплю. Только зачем же, Федот Антипыч, болтать всем и каждому о том, что мы… как мы… Мерзость какая! Я вижу, тебе доставляет удовольствие меня мучить, чтобы эта навозная муха рылась своими грязными лапками и шлепала направо-налево обо мне языком!