Зденек Плугарж - Если покинешь меня
«Сколько ей лет? Двадцать пять?» Он испытующе смотрел на Катку: следы равнодушия, отупения, тяжкой усталости, измученный, опустошенный человек. У него сжалось сердце. За два года он возмужал, окреп, стал упорным, научился преодолевать физические муки. Но против душевной боли он был все так же беззащитен.
Катка поигрывала перчатками, лежавшими у нее на коленях.
— С твоей стороны это хорошо, Гонзик, но… чего, собственно говоря, ты ждешь от меня? Я… — Она замолчала, и Гонзик вдруг обрадовался. Его охватило мучительное предчувствие, что он, возможно, не перенес бы того, чего не договорила, и тогда он, наверно, зажав уши, бежал бы из лагеря, и на последние жалкие марки, которые выменял за франки наемника, купил бы билет и уехал на поезде прочь, прочь отсюда.
Гонзик молчал. Наконец его мысли вернулись к самому ужасному.
— Вацлав, Катка… Я не могу с этим примириться, не могу поверить, не могу понять, это не доходит до сознания. Я бы смог его сохранить, непременно сберег бы его. Теперь я это точно знаю. Что же… Разве он остался здесь совершенно одиноким, неужели никто не сумел отгадать, что творится в его душе, что он задумал? Неужто никто не нашел для него теплого человеческого слова в те минуты?
Она побледнела. Судорожно сжала сумочку, на лице ее отразилось смятение. Она подумала о своем последнем свидании с Вацлавом, о его пылающих каким-то неестественным огнем глазах. Это были глаза уже отрешившегося от жизни… Вспомнила она свое безразличие к нему. Он всегда относился к ней хорошо. Другие мужчины в Валке на первые заработанные деньги постарались бы скорее поесть, приобрести какую-нибудь вещь, напиться или заплатить за «любовь». Вацлав поступил иначе. Он купил Катке рождественский подарок — теплые перчатки. Преданно, терпеливо умел он ждать, переносить ее безразличие в то время, как все ее существо устремлялось еще к Гансу.
Странно. Катка думала, что она уже окончательно отупела и стала совсем равнодушной к людям, к порывам их души. Выходит, что нет. Суровый укор Гонзика казался для нее невыносимо тяжелым.
Возможно, несколько дружеских слов, немного тепла, любви — и Вацлав мог бы быть сохранен, была бы спасена человеческая жизнь!
От волнения, ей кажется, у нее будет обморок.
Лицо Вацлава было отмечено печатью смерти, его обессиленные руки были протянуты к ней, а она осталась цинично холодна, как камень. Как, должно быть, любил ее этот человек, если так реагировал на ее мнимую вину тогда, в ту ужасную ночь… Как могло произойти, что она все это поняла лишь теперь, когда уже поздно?
Катка закрыла лицо ладонями, из глаз ее хлынули слезы, потекли сквозь пальцы. Катка, склонясь почти до самых колен, рыдала, как ребенок, не чувствовала успокаивающей руки Гонзика на своих плечах, не слышала его смущенных, утешительных слов: она видела лишь осевшую желтую глину на одинокой могиле, вырытой вдали от могил набожных христиан, в заросшем травой углу погоста, там, где предают земле бренные останки преступников или самоубийц.
Наплакавшись, Катка встала, посмотрела на часы и, все еще всхлипывая, сказала:
— Все это слишком неожиданно. Мне нужно привести мысли в порядок… Я ничего не знаю о маме, жива ли она? Я страшно хочу домой, хочу вернуться, но я очень боюсь… Иногда я начинаю думать, что это судьба, и у меня нет сил что-либо изменить…
— Нет, Катка. Профессор Маркус однажды сказал Вацлаву, я запомнил эти слова: «Судьба — это не цепь случайностей, судьбу свою человек творит сам еще раньше, чем он с ней столкнется». Теперь и мне это ясно.
— Загляни ко мне завтра, Гонзик, я сама не знаю, что со мной. Может быть, от всего этого я стану умнее…
Он поплелся вон из лагеря без всякой цели, без мыслей, отчетливо ощущая в себе лишь отчаянную пустоту. Еще сегодня утром, увидев из окон вагона трубы фабрики «Фюрт» и нюрнбергский замок, он почувствовал прилив сил. А теперь он проходил воротами Валки с засунутыми в карманы руками, точно так же, как большинство здешних молодых людей, и сам себе казался страшно старым, разочарованным.
Гонзик прислонился спиной к развесистому каштану. Грустные воспоминания перенесли его на много месяцев назад, в тот вечер, когда он незаметной тенью прокрался за Ганкой и Иреной. Так же, как и теперь, стоял он, прислонившись к дереву, наблюдая за белыми и черными парнями в американской форме на остановке автобуса.
Нет, Германия уже опомнилась от войны. Вероятно, и банка мясных консервов потеряла теперь свою былую цену. Катка…
— Гонзик!
Он поднял голову, и у него дух захватило: Ирена!
Ее вел под руку человек со знакомой широкой челюстью. Ирена щеголяла в новеньких зеленых туфлях и дорогих нейлоновых чулках. На голове у нее была красивая шляпка из каких-то мудреных фетровых цветов. Гонзик еще не успел прийти в себя от только что пережитых неприятностей и на вопрос о том, откуда он появился, ответил лишь, что был в Африке.
— Замечательно, легионер! — обрадовался редактор. — Сделаем превосходный репортажик, приятель! Приходи завтра в пять часов к нам в контору. Расскажешь что-нибудь перед микрофоном, разумеется за гонорар.
Гонзик молча смотрел на его желтый галстук с мчащимся оленем.
— Он из моей бывшей комнаты, — сказала Ирена своему партнеру.
— Если будет настроение, приходи к нам потом на кофе. Мы там, в новом бараке «Свободной Европы», возле церкви. — Она кивнула Гонзику головой, игриво произнесла: — Бай-бай, — и помахала зеленой перчаткой.
Пройдя пятьдесят шагов, Гонзик оглянулся. Ирена, элегантная, самодовольная, шла бодрой эластичной походкой.
Гонзик усмехнулся. Он оторвал листок со свисавшей над головой ветки, размял его пальцами и произнес: «Моя первая здешняя любовь!»
Сумрак — неслышный вечерний гость — спускался на землю. Плоский блин дыма неподвижно висел над городом, на низких холмах желтела стерня. С земли, прямо напротив Гонзика, поднялась осенняя паутина и беззвучно поплыла вверх, к облакам. В воздухе, несмотря на отдаленный глухой шум фабрик, воцарилась тишина и какое-то особое умиротворение — первый, едва заметный признак осени.
«Домой, домой!» — это мучительное, всепоглощающее стремление щемило грудь, не давало Гонзику покоя. Все его существо было охвачено лишь одной мыслью — поскорее пройти этот последний этап. Гонзик представлял себе, как в один прекрасный день он вновь усядется в уютном уголке маминой кухни выпить кофе из старенькой кофейной чашки с цветным рисунком, съесть кусок домашнего чешского хлеба, услышать знакомое с детства гудение в печной трубе. Он будет благоговейно смотреть на спину матери, наклонившейся над плитой, потом снова ляжет на свою постель, которая два года оставалась нетронутой, закинет руки за голову, закроет глаза и с несказанным облегчением вздохнет: кошмар уже позади!
Капитана Гонзик не застал. Хозяйка послала его в соседний кабачок.
Еще стоя в дверях, Гонзик увидел широкую спину Капитана: облокотившись о стол, Ладя глубоко задумался над шахматной партией.
Капитан вскоре почувствовал, что кто-то за ним стоит, и поднял голову.
— Гонза! — На резкий вскрик Капитана обернулись люди даже в противоположном углу зала. — Мертвые встают из гроба! Я… я сдаюсь. — Капитан щелкнул по фигуре: король упал на доску.
Капитан встал и так сжал Гонзика в своих объятиях, что тот чуть не задохнулся. Потом он потащил нежданного гостя к свободному столику, усадил его напротив себя и положил локти на стол. Его голубые глаза сияли от радости.
— Ну, рассказывай, старый мошенник. — Капитан поймал за рукав проходившего мимо официанта. — Бутылочку красного.
Гонзик рассказывал, попивая вино. Наконец замолчал и уставился в широкое лицо Капитана.
— Я… вернусь домой… — произнес Гонзик изменившимся, приглушенным голосом.
Капитан замер от неожиданности, потом медленно прислонился к спинке стула и стал внимательно изучать веснушки у основания Гонзикова носа.
— …и рассчитываю, что ты пойдешь со мной.
Капитан молчал, потом начал выбивать пальцами замысловатую дробь. Наконец после долгого молчания покачал головой.
Высохшая кожа на лице Гонзика потемнела от сильного прилива крови.
— Раньше ты был смелее.
Капитан расстегнул пуговицу воротничка и положил широкую ладонь на горло.
— Не в смелости дело, парень.
Гонзик посмотрел на него вызывающе. Капитан потупился.
— Я… не могу возвратиться, Гонзик. Я свою родную страну окончательно проиграл. Что тут объяснять: я дезертировал за границу в военной форме. Это государственная измена.
Капитан ерзал на стуле, словно сидел на угольях.
— Да и чего ради мне возвращаться? — В его голосе зазвучала вдруг непонятная агрессивность. — Чего мне не хватает? Я здесь устроился, и совсем недурно. Может, со временем буду даже иметь свою мастерскую. — Голос его стал громче и резче, что совсем не вязалось с содержанием его слов. Он отпил вина.