Сол Беллоу - Приключения Оги Марча
— Я еду в Чильпансинго. — Больше она не плакала.
— Я поеду с тобой.
— Нет, не поедешь. Игра окончена. Я еду одна.
— А что, по-твоему, делать мне?
— Зачем ты меня спрашиваешь? Ты уж сам как-нибудь реши.
— Понятно, — сказал я.
Оставшись один, я стал собирать вещи. Невыплаканные слезы жгли и душили, а когда я увидел ее, спускавшуюся на zycalo с ружьем и в сопровождении Хасинто, тащившего багаж, меня затопили волны жалости и раскаяния. Она торопилась уехать. Мне хотелось крикнуть «Не надо!», взмолиться, как она молила меня накануне, объяснить, как она ошибается. Но наверно, ошибкой это казалось только мне, потому что она меня бросала. От ощущения покинутости меня знобило, хотелось ее позвать, вернуть. Не должна, не может она меня оставить! Я кинулся через дом к задней двери и ограде.
Наверно, мой вид испугал кухарку, поскольку она подхватила ребенка и быстро ретировалась. И внезапно меня охватила не только скорбь, но и ярость, и гремучая эта смесь оказалась уж совсем невыносимой. Я рывком распахнул калитку и, гулко топоча по каменным плитам, помчался вниз. Но фургона там уже не было. Я повернул назад и ворвался во двор, ища, что бы сломать и порушить. Пыша ненавистью, я вырывал и расшвыривал камни, бросал ими в ограду, так что сыпалась штукатурка. Потом, уже в гостиной, я стал крушить кожаные кресла, бить посуду, срывать со стен картины, сдирать шторы. Выскочив на террасу, я пинал ногами и ломал коробки со змеями; те падали, переворачивались, и я наблюдал панику этих чудовищ, торопливо уползавших в поисках убежища. Все змеиное хозяйство было разгромлено и обращено в прах.
Я схватил свой чемодан и выбежал вон. Я быстро спускался на площадь, грудь разрывали немые рыдания.
На верхней террасе у Хиларио сидел Моултон. Виделось только его лицо, остальное загораживала реклама. Он взглянул вниз. Этот гуру всякого сброда.
— Эй, Болингброк! А девушка где? Оливер-то в кутузке. Поднимайтесь сюда. Надо поговорить.
— Шел бы ты к дьяволу!
Но он не расслышал.
— А почему вы с чемоданом? — бросил он мне вслед.
Я ушел и стал бродить по городу. На рыночной площади мне повстречался Игги. С ним была его маленькая дочка.
— О, откуда это вы? Оливера вчера арестовали.
— К черту Оливера!
— Пожалуйста, Болингброк, не говорите таких слов в присутствии ребенка.
— А вы не называйте меня Болингброком!
Тем не менее немного мы прошли вместе. Он вел за руку дочку. Мы разглядывали прилавки и павильоны, затем он купил девочке сладкой кукурузы. -
Он поведал мне свои заботы. Теперь, когда она рассталась с Джепсоном, не стоит ли опять на ней жениться? Мне нечего было ему сказать, и, глядя на него, я чувствовал, как глаза щиплет от слез.
— Значит, вы помогли Стелле сбежать? — спросил он. — Думаю, вы правильно поступили. К чему ей гробить из-за него жизнь? Уайли говорит, вчера в тюрьме он буянил — кричал, что она его предала. — Тут он впервые увидел мой чемодан и сказал: — О-о, простите, дружище! Что, получили отставку?
Я вздрогнул, лицо мое скривилось. Потом молча кивнул и расплакался.
Глава 19
Змеи расползлись — вероятно, уползли в горы. В «Беспечный дом» для их поисков я не вернулся. Игги снял мне комнату в пансионе, где обретался сам. Какое-то время я провел в полном бездействии — лежа в жарком каменном мешке мансарды под самой крышей. Чтобы попасть туда, надо было подняться по лестнице, а когда она заканчивалась, карабкаться по стремянке. Там я целыми днями валялся на койке и страдал. Если бы Тертуллиан, выглянув в небесное окошко, посмотрел вниз, чтобы возрадоваться мукам грешников, как и обещал, зрение бы ему вместе с солнечным светом застила моя задранная кверху нога. Вот что я тогда чувствовал.
Меня навещал Игги. Устраивался на низенькой скамеечке и часами сидел, не говоря ни слова, низко свесив голову, так что шея шла складками; брючины он подвязывал тесемками, как это делают велосипедисты, чтобы обшлагами не задевать цепь. Так он сидел, понурившись, вперив куда-то зеленые, с воспаленными веками глаза. Время от времени в каморку доносился колокольный звон — прерывистыми раскатами, словно кто-то, спотыкаясь и оскальзываясь, несет худое ведро и чистая вода в нем плещется и льется наружу. Игги понимал, что я переживаю кризис и одиночество меня тяготит. Но когда я пытался поговорить, получалось только хуже: он словно не воспринимал моих слов, хотя вроде бы и приглашал к разговору. Но я, конечно, говорил, говорил беспрестанно и все ему рассказывал, пока у меня не появлялось чувство, что он с удовольствием прикрыл бы мне рот рукой, заставив замолчать. Я замолкал, но он был милосерден и не уходил — думаю, чтобы убедиться: я молчу, видимо, захлебнувшись словами. Он, несомненно, жалел меня, но, кажется, немного и злорадствовал.
Так или иначе, он сидел возле растрескавшейся стены под высоким окном, и солнечные лучи освещали подоконник и выступ за ним, облюбованный краснолапыми голубями, расхаживающими там среди поднятой ими пыли, пуха и перьев. Время от времени он вжимался в стену, сливаясь с ней.
Я понимал, что совершил зло, и, лежа на койке, мучительно искал выход. Способность забывать отказала мне, что-то в ней разладилось. Мои ошибки и просчеты были как на ладони, лезли на меня со всех сторон и вгрызались в душу. Они неустанно грызли и грызли, и меня бросало в жар и пот, я ворочался в постели, понимая, что деться все равно некуда.
Но, вновь и вновь пробуя освободиться, я спрашивал:
— Игги, как мне доказать ей свою любовь?
— Не знаю. А может, вы и не сумеете это сделать, поскольку любви у вас никакой нет.
— Но, Игги, как вы можете такое говорить! Ведь вы же видите меня и видите, что происходит!
— Ну а зачем тогда было уезжать с этой шлюхой?
— Мне кажется, это был своего рода протест, а вообще не знаю. Откуда мне знать, зачем я это сделал? Человеческая природа не мною создана, Игги.
— Расплата еще впереди, Болинг. И мне вас жаль, — сказал он, отделяясь от стены. — Ей-богу, жаль, если честно. Но это все равно должно было произойти. Уж слишком вам везло. Поэтому и понадобилась хорошая встряска, удар по голове. Иначе вы бы так и не поняли, какую боль ей причиняете. Теперь вы знаете и не будете порхать, словно жаворонок, в счастливом неведении.
— Уж слишком она разъярилась. Когда любишь, не станешь так сердиться. Для этого нужен серьезный повод.
— Вот вы его ей и дали.
Перепираться с Игги было бесполезно, и я, не вставая, продолжал спор, но уже мысленно, с Теей — я доказывал и умолял, но, приводя все новые аргументы и все больше увязая в споре, с очевидностью его проигрывал. Зачем я это сделал? Ведь я понимал, что нанес ей жестокую рану. Я представлял это так же ясно, как представлял ее, стоящую передо мной, белую, словно бумага. В моих ушах еще звучали слова: «Я разочарована». «Но, дорогая, — хотелось мне сказать, — конечно, ты разочарована. Все мы когда-нибудь в чем-то разочаровываемся. Тебе же это известно. Все мы знаем, что такое обида, испытываем боль и делаем больно другим. Особенно в любви. Вот и я сделал тебе больно, но я тебя люблю, и ты должна меня простить, чтобы мы могли продолжать наш роман».
Мне следовало рискнуть и поохотиться на змей в горах, поползать по бурой земле с веревочной петлей в руках, вместо того чтобы бессмысленно шататься по городу, крутиться в этой круговерти, что опаснее любой змеи.
Тея была потрясена, узнав, что я в действительности думаю об ее увлечении охотой. Но разве она, в свою очередь, не унизила меня, не растоптала, объявив ничтожной пустышкой, разве не расписала на все лады, какой я ненадежный и неверный, как бесстыдно заглядываюсь на женщин? И неужели правда, что любовь мне вообще кажется странной, в каких бы формах она ни являлась, всякая любовь, даже не сопровождаемая орлами и змеями?
Размышляя над этим, я поражался, насколько справедливы ее слова. Да, во многом она права! В вопросах любви я скорее солидаризовался с Мамой, чем с Бабушкой Лош, миссис Ренлинг или Люси Магнус. Не имея ни денег, ни профессии, ни определенных обязательств, был ли я волен следовать одной лишь искренней страсти?
Может, я прислужник в храме любви? Вот уж нет! И внезапно сердце мое переполнила ненависть к себе, сильная, до
тошноты ненависть. Я пришел к выводу, что только притворялся простодушным, добрым, любящим, а на самом деле лгал и актерствовал, и лучше бы стены этого проклятого мексиканского городишки, сомкнувшись, раздавили меня как муху, и был бы я выброшен на свалку или обратился в прах и тлен, гния под кособоким крестом на местном кладбище на поживу ящерицам и трупным мухам.
Начав это беспощадное саморазоблачение, надо было его продолжать. И если я действительно такой, каким сейчас себя видел, то это оставалось моей тайной, поскольку другим я лицемерно представлялся совершенно иным. Желая нравиться, я вводил всех в заблуждение, разве не так? А делал я это, вероятно, потому, что считал себя хуже прочих, обладающих тем, чего мне не дано. И что же им приписывал я, какие добродетели? И не выдумал ли я их? Поди разберись! Стремиться к независимости и любви — и так все запутать!