Гюнтер Грасс - Собачьи годы
— Ты первый, кто… Как только ты вошел в тот вечер, и даже шляпу не захотел снимать. Ты теперь не будешь думать обо мне плохо? Вообще-то я совсем не такая, вот и подружка моя все время говорит. Ты теперь так же счастлив, как и я, и тоже желаешь только одного, чтобы?.. Скорей бы только мне школу закончить, а после я хочу путешествовать, путешествовать без конца! А это что у тебя? Неужели шрамы — и тут, и вот тут? Проклятая война! Каждому от нее досталось. Ты теперь у нас останешься? Тут иногда очень даже красиво бывает, когда дождя нет: лес, звери, горы, Ленне, Высокий Зондерн, так много дамб, город Люденшайд сверху неплохо смотрится, и куда ни глянь, всюду леса и горы, озера и реки, олени и косули, дамбы и озера, леса и горы, оставайся!
Но Матерн предпочитает тихой сапой удалиться вместе с псом восвояси. И даже почти новую ручку «Монблан» с собой в Кельн-на-Рейне прихватить; в конце концов, не для того же он в Зауэрланд направлялся, чтобы подарки раздаривать, а для того, чтобы судить папашу, осуществив акт возмездия с его дочкой. Один Господь Бог, на сей раз из застекленной иконки в рамочке над книжной полкой, видел, как этот акт происходил.
Вот так и набирает свой неотвратимый ход справедливость. Туалет кельнского главного вокзала, воистину католическое отхожее место, открывает новое имя — унтер-офицер Леблих, место жительства — Билефельд, славный своим бельем из египетского хлопка и детским хором. А потому — долгий разбег по железной дороге с обратным билетом в кармане, потом на третий этаж, вторая дверь направо, и с порога, даже не постучав, прямо в чужую жизнь; но Эрвин Леблих после несчастного случая на производстве, происшедшего не по его вине лежит в кровати с загипсованной ногой на растяжке и загипсованной рукой, однако за словом в карман не лезет:
— Ради Бога, делай со мной что хочешь, пусть твоя псина подавится моим гипсом. Согласен, я тебя муштровал и гонял по плацу в противогазе; но двумя годами раньше меня точно так же муштровал и гонял в противогазе другой; а его в свою очередь гонял в противогазе — да еще с песней — кто-то третий. Вот я и спрашиваю: чего тебе, собственно, надо?
Матерн, опрошенный таким образом на предмет своих желаний, осматривается вокруг в поисках жены Леблиха — но Вероника Леблих погибла еще в марте сорок четвертого в бомбоубежище. Тогда Матерн требует предоставить ему дочку Леблиха — однако шестилетняя малютка только-только начала ходить в школу и потому переселилась к бабушке в Лемго. Но поскольку Матерн во что бы то ни стало решил увековечить свое отмщение, он убивает хозяйского кенаря — невинную птаху, которая сумела счастливо пережить и ковровые бомбежки, и бреющие налеты штурмовиков.
Поскольку Эрвин Леблих просит принести ему стакан воды, Матерн покидает комнату болящего, заграбастывает левой рукой стакан, наполняет его водой из-под крана, а правой рукой на обратном пути мимоходом наносит короткий визит в птичью клетку: только капающий водопроводный кран да еще Господь Бог наблюдают за делом рук его.
Тот же очевидец наблюдает за Матерном и в Геттингене. Там наш герой, причем без помощи пса, приканчивает кур одинокого почтальона Весселинга, — числом пять штук, — потому что Пауль Весселинг еще в бытность свою полевым жандармом задержал его, Матерна, за участие в уличной драке во французском городе Гавре. В итоге Матерн получил трое суток строгого ареста, а из-за этого ареста не смог поступить на офицерские курсы и стать лейтенантом, хотя и заслужил такое право, доблестно проявив себя во время французской кампании.
Придушенных кур он пару дней спустя продал неощипанными на площади между кельнским собором и кельнским главным вокзалом за двести восемьдесят довоенных марок. Его дорожная казна срочно требовала пополнения, поскольку проезд по маршруту Кельн — Штаде под Гамбургом и обратно первым классом да еще с собакой обходится в кругленькую сумму.
Там, за эльбской дамбой, живет некто Вильгельм Димке с невзрачной женой и глухим отцом. Димке, будучи судебным асессором, в качестве заседателя участвовал в работе чрезвычайного суда района Данциг-Новосад, разбиравшего дело о подрыве боевого духа и оскорблении Вождя — Матерну грозила смертная казнь, если бы военный трибунал округа по ходатайству бывшего командира обвиняемого не принял это дело к своему производству, — так вот, заседатель Димке успел вывезти из Старгарда, последнего места его доблестной судебной карьеры, большую коллекцию почтовых марок немалой, очевидно, стоимости: семейство как раз ее каталогизирует. Изучение типичной среды? У Матерна на это нет времени. А поскольку Димке припоминает множество рассмотренных дел, но дело Матерна никак вспомнить не может, Матерн, дабы расшевелить его память, швыряет в гудящую пламенем чугунную печь альбом за альбомом, напоследок — с пестрыми заветными марками «колоний»: печь ликует, ее тепло расползается по переполненной кланом беженцев комнатенке, под конец она радостно и безвозвратно принимает в свою пасть весь запас клеящей бумаги и пинцетов; но Вильгельм Димке все еще никак не вспомнит. Его невзрачная жена плачет. Его глухой отец отчетливо произносит слово «вандализм». На шкафу сложены на зиму сморщенные яблоки. Ему никто не предлагает. Матерн, пришедший судить, в сопровождении почти безучастного пса, не прощаясь, покидает семейство Димке, чувствуя себя глубоко обиженным.
О, эти вечные кафельные стены мужского туалета на главном вокзале города Кельна! Они помнят все. Они ни одного имени не упустят: ибо точно так же, как прежде в девятом и двенадцатом отсеке красовались имена полевого жандарма и судебного заседателя, теперь во втором отсеке слева аккуратным наколом по эмали отчетливо запечатлены имя и адрес бывшего чрезвычайного судьи Альфреда Люксениха: Аахен, Каролингская улица, 112.
Там Матерн попадает в музыкальные круги. Участковый судья Люксених убежден, что музыка, эта великая утешительница, помогает нам пережить тяжкие и смутные времена. Поэтому он советует Матерну, который пришел судить своего бывшего чрезвычайного судью, прослушать сперва вторую часть шубертовского трио: сам Люксених исполняет партию на скрипке, некий господин Петерсен весьма ловко музицирует на фортепьяно, а барышня Оллинг управляется с виолончелью — и Матерн, успокаивая встревоженного пса, сосредоточенно слушает, хотя его сердце, почки и селезенка уже вскоре не выдерживают и на свой внутренний лад начинают бунтовать. Но после второй части псу Матерна и трем его чувствительным внутренним органам предоставляется возможность насладиться третьей частью того же трио. По завершении которой участковый судья Люксених, как выясняется, не вполне доволен собой и смычком барышни Оллинг:
— Нет-нет, так не пойдет. Попрошу третью часть еще раз. А уж после господин Петерсен, кстати, учитель математики в здешней Карловой гимназии, исполнит для вас «Крейцерову сонату». Я же, со своей стороны, прежде чем мы отведаем по бокалу мозельского, хотел бы завершить вечер баховской сонатой для скрипки. Так сказать, для истинных знатоков!
Всякая музыка имеет начало. Матерн всем своим немузыкальным туловищем подлаживается к классическому ритму. Всякая музыка дает пишу для сравнений. Например: он — и виолончель между коленями барышни Оллинг. Всякая музыка раскрывает бездны. Это затягивает, влечет и напоминает немое кино. Великие мастера. Непреходящее наследие. Лейтмотивы красной нитью и кровью. Набожный музыкант Господа. На худой конец Бетховен. Пленник гармонии. Какое счастье, что хоть никто не поет — а он как пел, как журчал и переливался. «Dona nobis»[355]. И голос всегда в верхней горенке. «Господи помилуй!», от которого немели зубы. «Агнец божий» как маслом по сердцу. Мальчишеское сопрано как резец. Ибо в каждом толстяке спрятана утонченность и рвется наружу, и поет тоньше, чем дисковая и ленточная пила. Евреи не поют, а он пел. Слезы, тяжелые и круглые, катятся по чашечкам почтовых весов. Только у воистину немузыкальных людей немецкая серьезная классическая музыка способна вызывать слезы. Гитлер плакал по случаю смерти матушки и в восемнадцатом году, по случаю краха Германии; а Матерн, пришедший с черным псом, дабы судить, плачет при звуках фортепьянной сонаты гения, которую старший преподаватель Петерсен нота за нотой вверяет клавишам. И не может сдержать ручьи слез, когда участковый судья Люксених начинает извлекать из чудом уцелевшего инструмента баховскую сонату для скрипки.
Кто же стыдится скупых мужских слез? Кто же способен лелеять в сердце своем ненависть, когда святая Цецилия[356] парит в музыкальной гостиной? Кто не ощутит признательности к барышне Оллинг, если та сама ищет близости Матерна, утвердив на нем свой всеведущий женский взор, наложив одновременно свои цепкие пальчики виолончелистки на его руку и окучивая его душу ласковыми тихими словами?