Аттила Бартиш - Спокойствие
Полупьяная женщина лет пятидесяти, шатаясь, переходила проезжую часть, она была в красном трикотажном платье и босиком. Машины сигналили, шоферы ругались, а женщина плевала в их сторону и кричала в ответ: я курва. Дождь смыл завивку с ее пережженных волос, капли падали ей на лицо и катились по штукатурке толщиной в палец, точно по клеенке.
В одной руке она держала бутылку водки и свои туфли, в другой ворону. Я курва, повторила она несколько раз, когда перешла на ту сторону, но уже не ругаясь, а так, самой себе, невозмутимо, как пономарь. Она бросила птицу на тротуар и попыталась надеть туфли, но пошатнулась и прислонилась к фонарному столбу. Наконец она уселась на мокрый тротуар, ворона истекала кровью рядом с ней на асфальте.
В итоге ей удалось застегнуть ремешки на щиколотках, но за это время птица сдохла. Ее перебитые крылья прилипли к асфальту, словно увязли в смоле, но женщина заметила это, только когда закончила возиться с туфлями.
— Ребекка просыпается, — сказала она и подняла мокрую кучу перьев, отказываясь верить, что ворона уже мертвая. Она попробовала влить водки в клюв дохлой птице, и, когда влила всю, когда уже не оставалось никакой надежды, она отпустила голову вороны и начала разъяренно молотить птицей об землю и кричать: Ребекка летает! Ребекка летает! И тротуар уже был весь в крови, потому что голова у птицы развалилась.
На остановке какая-то женщина быстро заслонила рукой глаза своему любопытному сыну, не смотри туда, плохая тетя, сказала она, но ребенок не послушался и получил затрещину, затем мать оттащила его на другой конец тротуара. Продавец газет крикнул из ларька, если ты не смоешься отсюда, я дам тебе пинка, и ты улетишь под трамвай, но женщина не унималась, в итоге продавец вышел из киоска и схватил ее за волосы.
— Отпустите сейчас же, — сказал я, еще ни разу я не вмешивался в уличные драки.
— Не квакай, а то и ты получишь, — сказал он.
— Я сказал, отпустите сейчас же, — повторил я, но уже гораздо тише.
— Тогда уведи ее отсюда вместе с гребаной птицей, — сказал он раздраженно, затем, ругаясь, вернулся в киоск и захлопнул дверь.
Женщина обняла мои ноги, словно ствол, а я не знал, что мне делать. В голове вертелись фразы наподобие: нуперестаньтеже, или успокойтесьрадибога, но я вдруг почувствовал, что всю оставшуюся жизнь могу проторчать на углу Кольцевого проспекта и улицы Беркочиш в обнимку с этой шлюхой, стоящей на коленях в луже. Лучше всего мне сейчас смыться, пусть продавец с ней разбирается, и я взял женщину за руку, чтобы, по крайней мере, высвободиться из ее объятий.
— Поднимите, — сказала она. Я помог ей подняться, и она, опершись о столб, ждала, пока я заверну останки вороны в “Музыкутеатрикино”. Она сунула сверток под мышку, взяла меня за руку, и мы пошли на площадь. Я присмотрел скамейку, из которой не были выбиты доски, но она не захотела садиться.
— Здесь плохо, — сказала она.
— Где вы живете? — спросил я, она махнула головой в сторону какого-то переулка и выбросила ворону в урну.
Ее комната располагалась у задней лестницы, напротив туалетов, но сперва женщине пришлось вскарабкаться на унитаз, чтобы снять со смывного бачка дверную ручку, которая одновременно служила ключом, и мы, наконец, вошли в прачечную, переоборудованную под жилую комнату. С тех пор как получили распространение стиральные машины “Хайду”, муниципальный совет с большой охотой стал признавать временными квартирами те прачечные, из которых более или менее выветрилась селитра и в которых хватало места только на неприбранную кровать, небольшой стол, кресло с двумя сломанными подлокотниками, шкаф и одноконфорочную газовую плиту с одним баллоном.
Возле плиты и раковины на стене висели обложки цветных журналов, прикрывавшие обвалившуюся штукатурку. Кое-где кнопки выпали, и эстрадные певицы и фотомодели, демонстрировавшие весенние кардиганы, свешивали головы вниз, за девушками в отважном декольте с обложки роман-газеты “Ракета” виднелся мокрый кирпич, но запаха сырости не чувствовалось, наоборот, запах был, как в птичьей клетке. Женщина открыла платяной шкаф и внезапно комната наполнилась чириканьем. На полках стояли в ряд двадцать пять клеток, под лучами света оживали канарейки, попугаи, чайки, синицы и воркующие горлицы, еще там были дикий голубь, балканская горлица, черный дрозд и много-много воробьев, и каждая птица бессильно билась внизу клетки, потому что ее крылья были сломаны.
— Сигареты не найдется? — спросила женщина. Я ответил: кончились. Тогда она встала на колени и пошарила рукой под кроватью, нашла банку из-под компота, полную мелочи, залезла в нее и высыпала мне в руку пригоршню двадцати- и пятидесятифиллеровых монет.
— Принеси “Ласточку” — сказала она.
Продавщица уже подметала.
— Надо приходить раньше, — сказала она, касса уже закрыта, а я сказал, пробьете завтра утром, но она возразила, что так нельзя, кто знает, а вдруг я ревизор, тогда ее уволят, и я заверил, я не ревизор, просто моя мама не смогла пойти в магазин, потому что сломала крыло, тогда она засмеялась и отпустила мне товар из-под наполовину опущенного жалюзи, про крыло я случайно сказал, хотел сказать — ногу. Еще я купил несколько булочек и двести граммов докторской. Когда я вернулся, женщина лежала на кровати и смотрела на птиц, галдящих в платяном шкафу, как другие люди обычно смотрят телевизор или глазеют на улицу из окна и узнают, что творится во внешнем мире.
— Хотите есть? — спросил я и выложил продукты на столик.
— Ешь, у меня сегодня нет аппетита, — сказала она, потом села, закурила сигарету и снова стала смотреть на птиц. Снаружи хлопнула дверь туалета, вскоре к чириканью канареек и воробьев добавился стон какого-то мужчины. — Это Нитраи — сказала она. — У него уже две недели запор, кряхтит тут у меня каждый вечер, — потом она хриплым голосом закричала: — Нитраи, выпейте ж наконец касторки. Тот крикнул в ответ: иди в жопу, я настучу на тебя моралистам, ты, шалава.
— Все равно не настучит, — махнула она, как будто желая успокоить меня, чтобы я оставался и ел. Она потушила сигарету, зажгла плиту и поставила кипятиться воду. — От холодной воды они заболеют, — сказала она и стала сыпать из бумажного пакета в клетки какие-то семена, приговаривая: Ребекка ест.
— Откуда они? — спросил я.
— Отовсюду. Лучшие — от постоянных клиентов, в презент. Только они все приносят птиц со сломанными крыльями, потому что так птицу продают дешевле или отдают бесплатно. В принципе не важно, здесь не особенно полетаешь.
— А ворона?
— Я сегодня нашла ее на площади. Какая-то собака постаралась.
Она проверила мизинцем, готова ли уже вода, наполнила поилки и снова закурила сигарету.
— Трахаться будешь? — спросила она.
— Нет, — сказал я.
— Ты джентльмен. Наверняка ходишь в “Анну”.
— Не поэтому, — сказал я.
— Всего за триста. Я работала в “Анне”.
— Я пока не хожу туда.
— Ты женат?
— Нет, не женат.
— Если ты женат, то будешь трахаться. Женатые трахаются гораздо чаще.
— Я могу спать здесь? — спросил я.
— Тоже за триста. Но только сегодня ночью, потому что завтра постоянный клиент. По вторникам приходит почтальон.
— Хорошо, — сказал я.
— Он принес канарейку. Но ты плати сразу, заранее.
— Конечно, — сказал я и вытащил три сотни, она взяла деньги и засунула в шкаф, за одну из клеток.
— Отсюда не украдут. Если кто-то полезет, я проснусь от шума. Стерегут лучше, чем собака.
— Это вы? — спросил я и показал на фотографию, висевшую над кроватью.
— Мама.
— Похожа. Ваша мама была очень красивой женщиной.
— Не надо ко мне клеиться. Трахайся со мной за триста. Если захочешь быть постоянным клиентом, приноси птицу.
— Я не клеился, она правда красивая.
— Да уж. Вот и пускай висит и все видит… Ну, раздеваешься?
— На самом деле, я просто хочу переночевать.
— Тебя турнула жена, да?
— У меня нет жены, — сказал я.
— Если не хочешь о ней говорить, не надо.
— Почему ты не веришь, что у меня нет жены? — спросил я.
— Мне плевать. Я верю, — сказала она. — Только женатые поначалу так ломаются. Но и они привыкают, как миленькие, потому что женам плевать на их хрен.
Она закрыла двери шкафа, чтобы птицы замолчали.
— На-ка, выпей, — сказала она и вложила мне в руку поллитровку водки, которую отыскала под плитой, потом стащила с себя красное трикотажное платье, расстегнула бюстгальтер, и из чашечек вывалились ее огромные груди, расправились, словно смятая губка, или чайная роза, увядшая от дождя.
Наверняка почтальон ходит сюда из-за этих грудей, думал я. У него тоже могут быть всякие комплексы, думал я. Калеки и те захотят спрятаться между ее огромных грудей, думал я. А инвалид в коляске, который каждое воскресенье заворачивает в эту сторону, наверняка тоже заглядывает сюда, думал я. Одной рукой крутит ручку, одной ногой рулит и спокойно едет на красный свет, потому что ему нечего терять, думал я. Он катит прямо по ногам дорожного полицейского и кричит ему, твою мать, а тот отпрыгивает. Он даже паспорт не спрашивает, не дурак же. Знает, нет смысла связываться с тем, кому нечего терять, думал я. Завтра надо будет попробовать, думал я. Перейду на красный, и, если не спросят паспорт, тогда уж точно мне терять нечего, думал я и смотрел, как женщина снимает туфли. Ее ноги были перепачканы грязью, поэтому она достала из-под подушки носовой платок, поплевала на него, вытерла стопы и кинула платок под кровать.