Аттила Бартиш - Спокойствие
— Эта рубашка ужасна. Надень что-нибудь приличное.
— Я не пойду, мама, — сказал я.
— Как не пойдешь? Давай одевайся.
— Я сказал, мама, что не пойду.
— А впрочем, все равно. Твоя жизнь, поступай, как хочешь.
— Я прошу, прекратите это, мама, — сказал я.
— Это касается только меня. Понял?
— Понял, мама. Но вы никогда себе этого не простите.
— Ты ошибаешься, сынок. Ты даже не представляешь, сколько всего может простить себе человек в случае необходимости, — сказала она. Потом она оделась и вызвала такси с верхним багажником.
Шофер сказал, мне очень жаль, госпожа, не сердитесь, но я не доставляю трупы, на что мама вынула из сумочки две тысячи форинтов, и выяснилось, что если очень нужно, то гроб можно считать своеобразным багажом. Мужчина засучил рукава, но гроб оказался легче, чем он рассчитывал, и он не стал взваливать его на плечо, а донес под мышкой. Поставил его на верхний багажник и привязал эластичным шнуром, а мама в черном костюме, в босоножках, с черной бархатной сумочкой в руках уселась на заднее сиденье “жигулей”.
— Поехали, — сказала она, и они уехали на Керепеши, промчались по тенистой главной аллее, до самого конца, до детских могил, там их ждали четыре могильщика; партсекретарь, министр культуры и Янош Кадар не явились на похороны, и мама сказала шоферу, подождите, через несколько минут я вернусь. И пока они спускали гроб, счетчик в такси тикал. На ноты Паганини и Стравинского за два форинта посыпались четыре лопаты земли, могильщики тянули время, чтобы подольше поглазеть на маму, которую шелковый костюм облегал точно так же, как в молодости, в примерочной кабинке в магазине на Александерплатц.
Вряд ли гэдээровские модельеры могли предполагать, что их творение произведет такой эффект. Жены артистов, едва оправившись от послеродовой депрессии, из-за этого костюма впали в другую депрессию и не избавились от нее до самой смерти, тайные любовницы директоров театров принимали успокоительное, и их отвозили на промывание желудка. Сотни женщин мечтали отправить на костер эту шелковую юбку и этот шелковый жакетик, застегивающийся на две пуговицы, под которым пружинили соски, начиненные ядом после десяти лет брака. Ассистенты прежнего директора, официанты и подмастерья из мясной лавки — как они мечтали, чтобы поскорее сгинул этот костюм. Много лет они просыпались в холодном поту, почувствовав во сне миндальный запах ее грудей, и утром в ванной давали пощечины своим подругам и орали, чтобы я больше не видел на тебе это барахло, потому что бедняжка примеряла перед зеркалом шелковый костюм из какого-нибудь секонд-хэнда. Словом, ничего этого не предполагали гэдээровские портные. Модельеры думали всего-навсего о строгом летнем костюме, под который, естественно, надо носить какую-нибудь блузку, скажем, кремовую, и в котором служащие контор в возрасте от восемнадцати до тридцати пяти будут ходить по выходным в кино. Но мама уже там, в примерочной на Александерплатц, неожиданно поняла, что в этих лоскутках шелка таится гораздо большее, и на ее настроение не повлиял даже тот факт, что у нее уже три месяца не было месячных.
— Поехали, — через пару минут сказала она таксисту, — свершилось, что толку смотреть. Могильщики все еще закапывали яму, а она уже сидела в видавшем виды кожаном кресле в канцелярии товарища Феньо. И тогда мама спросила, довольна ли теперь ею партия. Да, переписка не увенчалась успехом, но сама она сделала соответствующие выводы, ее дочь не просто заблудшая дурочка, но последняя изменница, которая в интересах карьеры оказалась способна беззастенчиво предать не только собственную мать, но и весь рабочий класс. Подлое ничтожество, мерзкая глупая шлюха. Товарищу Феньо должно быть известно, что она не просто порвала с ней все отношения, но с сегодняшнего дня дочь для нее умерла. Следовательно, с ее точки зрения, она, и как мать, и как актриса, снова соответствует требованиям социалистической морали. Партсекретарь какое-то время думал, что она над ним издевается и строго сказал товарищу актрисе, что Венгерская социалистическая рабочая партия не потерпит подобного поведения, но через несколько мгновений до него дошло, что в ее словах нет никакого издевательства, эта женщина и вправду так думает. И тогда он ударил маму по лицу.
Она еще смогла швырнуть свою трудовую книжку в канаву перед служебным входом в театр, словно пустую станиоль, в которой кончилась пьяная вишня, но дома у нее уже не было сил, даже на то, чтобы закрыть ставни. Она сбросила с ног босоножки, расстегнула костюм и легла на кровать.
— Принеси мокрое полотенце, у меня мигрень, — сказала она.
— Я уйду из дома, мама, — сказал я.
— Ага, — сказала она, и, когда она побрела в ванную за мокрым полотенцем, я положил в сумку несколько смен чистого белья.
Стоя в дверях, я смотрел, как она лежит на кровати в полутемной комнате среди фальшивого наследства Вееров. Черная шелковая жакетка обнажила ее живот, вместо лица была сплошная мокрая тряпка. Нагая, как мертвецы, которыми любуется только Господь Бог да тот, кто обмывает трупы. Я был бы не против, если бы вместо слез у меня из глаз потекли слюни товарища Феньо, лишь бы хоть что-то почувствовать. Но я чувствовал только, что задыхаюсь. Если я не сбегу отсюда сейчас, то не сбегу никогда. Я хотел бы ее возненавидеть. Возненавидеть, как ненавидела Юдит, думал я. Или как эти жены, которые сейчас уже наверняка вздохнули с облегчением и мечтают взглянуть, наконец, через окошечко в печи крематория, как она будет обугливаться в своем шелковом костюмчике, а они повернут лица своих мужей к огнеупорному окошечку: посмотри, посмотри хорошенько, может, ты еще успеешь залезть туда и оттрахать ее.
— Я ухожу, мама, — повторил я, но уже не ей, а тряпке, прилипшей к ее лицу.
— Я закрою, — сказал я, закрыл дверь и пошел на Кольцевой проспект, хотя и не знал, куда мне идти. Потом я вспомнил, что Кремеры недавно предлагали дом в деревне, можно звонить им в любое время.
В те годы входили в моду загородные дома, стены из саманного кирпича, свежий воздух, во дворе тележки, украшенные геранью, а крестьяне дивились, как ловко месят навоз эти пештские интеллигенты, с каким знанием дела они обмазывают обвалившиеся куполообразные печи, увешивают геранью тележки, выкрашенные в коричневый цвет, и с какой превеликой изобретательностью мастерят садовый стол из вонючей капустной бочки, стульчики из подойников, настольную лампу из разбитого глиняного горшка. С каким энтузиазмом их отпрыски плещутся в месильных корытах, пока папаши правят косу железным напильником, а мамаши промазывают корабельной смолой лопату для хлеба. Дивились крестьяне, как соседка дикторша одновременно может читать новости по телевизору и сажать лук в огороде, и они спросили ее через забор, как это получается, как такое возможно. А дикторша объяснила, что она уже вернулась со съемок, а техника сейчас настолько продвинулась, что такое вполне возможно, на что крестьяне сказали, это-то понятно, но как она в пятницу может читать субботние новости? Откуда она может их знать наперед? И тогда дикторша смутилась и спросила, какая здесь земля, достаточно положить две луковички в одну лунку, или лучше три. А крестьяне ответили, земля здесь хорошая, мы обычно сажаем по одной.
Надо позвонить, пока не поздно, решил я и даже вытащил два форинта, но подумал, что наверняка они будут спрашивать о маме. Как у нас дела, какие новости от Юдит, и все такое. И мне ведь нужно будет что-то наврать, думал я. Не могу же я сказать, что мама сошла с ума, думал я. Я просто не смогу об этом никогда и ни с кем говорить, думал я. Человек не может сказать о своей матери, что она сумасшедшая, думал я, и даже начал что-то сочинять, но стал накрапывать дождь, я спрятался под навес газетного киоска, и оттуда смотрел на трамваи, и никак не мог придумать, что я скажу, если они будут спрашивать о маме. И когда ушел десятый по счету трамвай, я окончательно уверился в том, что никогда и ни с кем не смогу говорить о маме. Потом продавец газет, затертый между новостями и кроссвордами, высунул голову в окошечко и спросил, чего мне, собственно, нужно, а я сказал, простите, я тут просто жду кое-кого и попросил “Музыкутеатрикино”. И когда он сунул мне в руку журнал и сдачу, я понял, что идти мне некуда. Точнее, куда бы я ни пошел, от Камчатки до Огненной земли, я везде буду просить “Музыкутеатрикино”, если продавец газет застанет меня врасплох. Так солдаты, которых призвали из деревни, даже на фронте, роя окопы, растирают ком земли и смотрят, что лучше сажать, пшеницу или ячмень.
Полупьяная женщина лет пятидесяти, шатаясь, переходила проезжую часть, она была в красном трикотажном платье и босиком. Машины сигналили, шоферы ругались, а женщина плевала в их сторону и кричала в ответ: я курва. Дождь смыл завивку с ее пережженных волос, капли падали ей на лицо и катились по штукатурке толщиной в палец, точно по клеенке.