Татьяна Белкина - Всё хорошо!
— В Москву летите?
— Нет, — так же просто ответила она. — Не знаю, лечу ли я куда-нибудь.
Кофейные глаза опасно увлажнились, полные губы задрожали.
— А я пытаюсь добраться до Лондона, но тоже не уверен в успехе. Значит, мы можем насладиться временем, которое не принадлежит ни будущему, ни прошлому.
Женщина улыбнулась. У нее была удивительная, детская улыбка, освещавшая лицо, будто лампочка. Когда она улыбалась, тревожившее меня несоответствие исчезало, и появлялось ощущение почти интимного персонифицированного комфорта, какое иногда возникает на первоклассном камерном концерте — будто ты в гостиной собственного дома, а музыканты играют только для тебя. Когда она улыбалась, ты вдруг чувствовал, что эта улыбка только для тебя, и от этого все вокруг становилось таким милым, по-семейному простым и уютным. Я смотрел на нее и понимал, что хочу, чтобы эта женщина улыбалась всегда. Пусть не мне, пусть другому мужчине, ребенку, собственным мыслям, но улыбалась.
Женщину звали странно и непривычно для русского уха — Манон. Промелькнувшая ассоциация с наставительными сочинениями аббата Прево заставила неоригинально пошутить, не Леско ли она по фамилии. Женщина ответила «нет», снова улыбнулась и заговорила:
— На самом деле я — Нонна. Но мне никогда не нравилось мое имя, вспоминалась известная советская артистка, и почему-то оно мне казалось более подходящим для коровы. Я в детстве часто во сне представляла эту черно-белую корову с колокольчиком на розовой ленточке, которую пастух гонит прутиком домой по пыльной дороге, а в воротах покосившегося домика стоит мама и кричит: «Нонна, Нонна!» Тут я обычно просыпалась и шла в школу. В школе меня звали Нина, и полжизни я прожила Ниной. Закончила мединститут на Урале, вышла замуж, родила сына. Потом началась перестройка. Но вы же русский, что я вам рассказываю? Все как у всех. Витюша, мой муж, стал бизнесменом, неожиданно появились деньги, потом так же неожиданно пропали. Витюша все вложил в акции Малышевского рудника, это такая шахта с изумрудами, но она то ли затоплена, то ли что еще… Надо было миллионы вкладывать, чтобы до камней добраться, но кто-то там наверху посчитал, что рудник продали по заниженной стоимости. Завели дело. Мне умные люди посоветовали все отдать и ноги уносить. Я так и сделала. Есть во мне что-то от той коровы по кличке Нонна. Витюша сначала спорил, а потом пару недель в СИЗО посидел и быстрее меня собрался. Так мы попали в Прагу, уже десять лет здесь живем.
Манон тревожно обернулась, она как будто надеялась кого-то увидеть. Нет, нет! Не ждала, не искала, а именно — надеялась. Она обегала глазами видимое пространство, задерживалась на входе и возвращалась. В кофейных глазах время от времени появлялись прожилки неразмешанной влаги. Манон выкопала из сумки телефон, подержала в руках, убрала обратно, подняла глаза и, встретив мой заинтересованный взгляд, заговорила снова.
— Сначала тяжело было, я же просто доктор, дерматолог, в России в поликлинике работала. А здесь в государственные больницы было не попасть, да и деньги были нужны отчаянно. Я пошла работать ассистентом, даже не врачом, в косметологический кабинет. Тогда индустрия красоты только зарождалась, очень было интересно, все по-новому, училась все время. С языком, конечно, намучилась. Я у немцев работала, но хозяйка, слава богу, тоже из России была, из волжских переселенцев. А мужа в Германии нашла. Тут много таких, со смешанными семьями. Вот этот Рудольф, косметолог, стал меня звать Манон, и как-то прижилось. Теперь даже Витюша с Севой, сыном, так зовут, даже в паспорте чешском я — Манон.
Женщина умолкла, лампочка улыбки потухла. Мы пили кофе и смотрели на обреченно падающие с высоты снежинки. Уже зажглись фонари, и в пучке света, как в огнях рампы, недолговечные воздушные красавицы исполняли свой последний танец: почти долетали до земли и, вдруг подхваченные ветром, поднимались в вышину и повторяли номер на бис.
— Вот так и в жизни, — неожиданно сказала женщина. — Вот так и в жизни, только все успокоится, как снова ветер, и опять кувырком.
Стояла странная тишина, молчали дикторы, не кликали табло, не гудели моторы… Официант, видимо тоже почувствовавший дискомфорт, долго возился с техникой, что-то щелкнуло, и из динамиков, как выстрел, пронзительно ударил первый аккорд. Это было «Либертанго» Астора Пьяццоллы.
Женщина вдруг вскочила, растерянно оглядываясь по сторонам, принялась что-то искать в сумке, снова достала телефон, потом положила обратно, закрыла замок, снова открыла. Беспомощно опустилась на место, взяла вилку, положила, снова заглянула в сумку и спросила:
— Вы умеете танцевать танго?
— Нет, — честно признался я, удивленно наблюдая за трансформацией нервного напряжения, — я преподаватель, читаю лекции по культурно-исторической психологии в Колчестере, это недалеко от Лондона. Жизненные обстоятельства забросили меня, как и вас, на чужбину, но вот танго танцевать не пришлось.
— И я не умела. Вернее, я никогда не думала, что можно уметь. Я больше думала, как бы не опоздать забрать Севку из школы, как бы не остаться без работы, как бы не поссориться с мужем. У меня никогда не было времени на что-то еще. Вот вы психолог. Вот скажите, правильно мы живем?
Женщина снова встала, передвинула кружку к другому краю стола, облетела вокруг соседнего столика, взяла стул, протанцевала с ним обратно и решительно уселась напротив меня.
— Нет, вы ответьте! Правильно живем? Едим, спим, покупаем тряпки, машины, куда-то едем… Зачем? Зачем все это? Наши дети вырастают и тоже едят, спят, едут куда-то… А потом их дети… Неужели это все, неужели больше ничего нет, ничего, кроме старости… Каждый день ко мне приходят женщины, иногда мужчины. Они рассматривают в зеркале незнакомые лица, они пристально присматриваются к собственной обвисшей коже, морщинистым рукам и не могут поверить, что это они. Они! Я делаю им уколы, пилинги и подтяжки, они уходят есть, спать и покупать, стараясь забыть свое отражение. И я, я такая же! Неужели так должно быть? Вы не отворачивайтесь, вы мне скажите честно и прямо: «Да, Манон, так и должно быть!» Или: «Нет, Манон, ты — дура и потому живешь не так и думаешь не о том!»
— А при чем здесь танго? — осторожно спросил я, надеясь сменить направление.
— Танго — это единственное настоящее в этой никчемной жизни. Слышите? В этой музыке все настоящее — страсть, отчаяние, забвение, равнодушие. Да, равнодушие, но не безразличие! Хотите, я вам историю расскажу?
Я понимал, что ответа не требуется. Манон разговаривала с собой. Однако я искренне закивал, демонстрируя заинтересованность. Эта женщина интересовала меня все больше, и, более того, она меня волновала.
— У меня есть подруга. У нее все хорошо. У нее уже давно все хорошо. Вот представьте себе ту лягушку, которая скребла, скребла конечностями, взбила-таки масло и стоит на своих перепончатых зеленых лапках на твердой поверхности. Все. Больше не о чем волноваться. Она не утонет. Даже не умрет от голода! У нее все в порядке! И что дальше? Долгие годы в бидоне?! И вот ей сорок. Ребенок вырос, муж не бросил, деньги, бизнес, Европа. Все в порядке. А ей хочется плакать. Потом сорок три. Ребенок поступил в институт, муж любит, денег больше, Европа стоит на месте. Снова все в порядке. А ей уже выть хочется. Потом сорок пять, и все то же самое. Все в том же порядке и даже лучше с каждым днем. А ей хочется расшибить башку о стенку. Нет, вы не подумайте, что она невротичка какая-то или от безделья с ума сходит. Она работает, у нее клиентура, которую она годами собирала, дело, которое сама, как та лягушка, лапками слабыми из ничего выскребла, люди, которые у нее работают, ее любят… Ничего не помогает — ни работа, ни путешествия, ни новые знакомства. Днем — куда ни шло, а ночью так бы и выла на луну. И вот подруга эта однажды, совершенно случайно, попадает на урок в школу танцев. У нас тут теперь очень популярно, особенно сальса, латина, ну и танго, конечно. Она танцевать не умеет, стесняется страшно, но что-то ее в танцах этих зацепило и держит, не отпускает. Раз сходила, другой, а потом уже, как наркотик, каждый вечер. У нее фигура стала, о какой она в двадцать пять мечтала только. И пожар вроде в душе утихать стал. Тут ведь каждый по-своему огонь гасит — кто в карты играет, кто на скрипке, кто пьет, а вот ей, оказывается, было прописано танцевать. Вы попробуйте, у нас в клуб и постарше вашего люди ходят.
Манон вдруг смутилась, снова что-то пораскапывала в сумке, подозрительно посмотрела в мои невинные глаза и продолжила:
— И вот появляется в этом клубе новый тренер — не мачо, просто студент, притом из Москвы. Учится с сыном этой моей подруги чуть ли не на одном курсе в университете, а по вечерам уроки дает. Он в России, как оказалось, второе место среди бальников в классической программе занимал, но родители были категорически против такой карьеры и отправили беднягу в Лондон. Там какая-то история с экстази случилась, и вот от греха подальше родители его к нам в Карлов университет определили. Мальчика на танго поставили. Приходит подруга на урок, а там вместо жгучего Синклера, с которым она уже полгода танцевала, этот ребенок. Синклер — южный человек, наполовину араб, наполовину испанец. Все женское население клуба, а там, надо сказать, только такое и есть, по Синклеру с ума сходит. Ну и подруге он тоже нравился, даже в кафе пару раз ходили. Он так неназойливо, между делом, умел создать, как это у вас в психологии называется? Сексуальное напряжение? Очень подруга расстроилась. Пошла к администратору, пол-урока выясняла взаимоотношения, а мальчик так спокойно сидел на венском стуле, обняв спинку и смотрел в окно. В конце концов ей стыдно стало, вроде бы как она именно с ним заниматься не желает. Извинилась, и встали они в позицию. Музыку им включили вот эту самую, «Либертанго». Мальчик сказал, что для знакомства он просто хотел бы станцевать произвольно, чтобы понять, куда двигаться. Подруга про себя еще посмеялась, мол, чему ее ребенок научить может. Но тут музыка заиграла. Он ей руку на талию положил, и все пропало. И в прямом, и в переносном смысле. Все: зал, деревья за окном, муж в припаркованном под деревьями BMW, итальянская кухня в новую квартиру, спа-капсула в новую клинику, Синклер… Она тоже пропала, растворилась в танце, в музыке, в этом мальчике… Глупость, правда? Сколько лет было между ними? Пятнадцать? Двадцать? Двадцать пять?