Маргарита Меклина - Моя преступная связь с искусством
Припев:
А я Месяцем зовусь!Никого я не боюсь.
Бернард вчитывался в «Песню месяца» и рыдал. Валечка от него уходила. И уйдет, со своим глупым месяцем, и со своей шапочкой красной, и со своим полным молитв и моли чуланом, и со своим детсадиком, который на деньги Бернарда она основала, и с юриями и михаилами на елках зеленых, о которых Бернард ничего совершенно не знал, кроме дурацких поговорок про колючки и попу, которым его Валя учила, и со своей икебаной, уйдет.
Как-то она его зазвала на выставку, чтобы предъявить своего обучения плоды и цветы… С каким восхищеньем смотрел, как алкал ее алых тюльпанов и лилий… А потом она, этакий ходячий букет (туловище закрывали зелень и ваза), выйдя, направилась было к машине Бернарда, но не притормаживая ее обошла и встала у ядовито-зеленой «божьей коровки» с заляпанной дверцей; у нее и ключ оказался, хотя сама она, ссылаясь на астигматизм, за руль не садилась — но мясо разрезала прекрасно — открой рот, Бернардик, а-ам! Бернардик, а-ам! и колокольчики в ее голосе звенели, звенели… и колокольчики в висках у него зазвенели, когда он увидел цветы как бы сами вплывающие в салон чьей-то машины и красотку в красной кожаной куртке, а на следующий день после Валечкиной машинальной ошибки разразился скандал и Бернард остался совершенно один.
Анатоль же, разведав, что Бернард официально еще не развелся, снова забормотал что-то свое: «роман как жанр устарел; информационную и игровую функции на себя взяло кино, морализаторскую — церковь и американцы, которые прикрывают Фемиде обнаженную грудь, а еще феминизм… а вместе с романом и Европе кранты».
Но ничему, что говорил Анатоль, вышивающий все слова по криминальной канве («я крал, я угрожал, я сидел»), чтобы распродать свой детектив, нельзя было верить. Однако, в Европе Бернард задыхался. Перефразируя слова Анатоля, можно было сказать, что она превратилась для Бернарда в отживший, неактуальный роман, из которого он намеревался сбежать. К его величайшему сожалению, как ни старался он убедить зазывающую его в Милан мать в том, что намерение уехать в Америку возникло у него еще в детстве при чтении комиксов Tex,[14] все было напрасно.
Комиксы, видимо, повлияли и на выбор спутницы жизни: Бернард был большим любителем эротической серии итальянского художника Гвидо Крепакса «Валентина» (тут будет уместен анонс).
Милашка Валентина обитает в Милане. Она мечтает об астронавтах, нацистах, больших дырах в земле и нижнем белье. Частенько к ней забегают манекенщики и манекенщицы и обнажают себя (когда Валя кивала на какую-нибудь женщину и вопрошала: «нравится, да?», Бернард был уверен, что она ревновала, впоследствии же догадался, что у них просто были похожие вкусы). Ее ночи проходят в поисках приключений. Она увлекается фотографией и прожигает гламурную черно-белую и разноцветную жизнь.
Таким образом, риторика рисованных персонажей была близка и понятна ему самому, однако, когда он попробовал излюбленным комиксом про ковбоя объяснить свои симпатии к США («разве их президент не напоминает такого подкованного в различении добра и зла молодца, который, созвав апокалипсных ангелов, завоевывает новые территории и срывает с предрассудков чадры?»), вышла такая витиеватость, что мать только губы поджала.
Бернард давно пришел к мнению, что любое политическое убеждение (а он был уверен, к примеру, что закостенелая консервативная «старушка Европа» в своем отношении к мировым катаклизмам, в отличие от наступающих по всем фронтам США, стояла на неверном пути), стоило лишь копнуть под него, начинало выказывать глубоководные, проросшие еще в отрочестве интимные корни, те, что лозунгами или при помощи логики объяснить было нельзя.
Усложняло ситуацию то, что мать воспринимала все тоже очень интимно («это мы, а не Европа, не рискуем ничем, это у нас нет ответственности за весь мир, это мы трусливо прячемся в своих уютных улиточных домиках, а ты нас презираешь, так как мы отдалились от всех и вся и хотим отдохнуть»). А когда Бернард сдуру ляпнул, что пилигримы, как ему кажется, оказались в Америке не только из-за религиозных гонений, но и потому, что им наскучила какая-нибудь английская «тетушка Полли», мать тут же съязвила: «ну разумеется, тетушка, как две капли воды похожая на меня!»
Восприимчивая к красочному, хорошо оформленному СМИ несчастью других, она с готовностью ссыпала мелочь марокканским мальчишкам и безоговорочно доверяла палестинским юнцам («практически безоружным!»), идущим с камнями на танк. Бернард уже приучился избегать разговоров о «биологических бомбах» в зеленых повязках, зная, что мать сама как бомба взорвется и обвинит его во всех смертных сионистских грехах.
…Еще его беспокоило то, что со временем все, что он полагал яркими, обособленными эпизодами, постепенно стягивалось в одну туго сплетенную, тесную вещь. К примеру, не отвечавшая ему взаимностью девочка спустя двадцать пять лет стала пассией Валентины (этот слух передала матери Ирма); сама Валентина, как выяснилось, прежде прозывалась Галиной,[15] но, так как ее дразнили «наседкой», взяла себе имя в честь сексапильной героини комиксов Крепакса, генерировавших самые выпуклые эротические фантазии подростка Бернарда (это совпадение казалось Бернарду безвкусным), а те люди, на чьи фамилии он когда-то завистливо натыкался в модных журналах, теперь натыкались, в гостях у Сандро, на него самого. Переезд же на новое место предполагал, хотя бы на время, появление новых ярких, неоседланных эпизодов, которые впоследствии снова свяжутся в объезженную, невыносимую жизнь (именно в поисках спасительной новизны Бернард, расставшись с женой, переехал в Париж).
Ну вот, пора ему уже туда возвращаться. Распрощавшись с матерью и отцом, он прилетел на самолете в «Де Голль» и в аэропорту увидел ажанов, стремительно волочивших по коридору двух желтолицых, небритых мужчин. Спины их были согнуты, а руки бесцеремонно выкручены за спиной, и если бы Бернард не остановился, перекрывая дорогу идущим вслед за ним пассажирам, он угодил бы зловещей группе прямо под ноги.
Вечером, жадно набросившись на инет, он прочитал, что как раз в этот день были пойманы какие-то арабские террористы, и это была единственная новость, рядом с которой он увидел себя. Наутро его ожидали худшие вести: явившись на работу после загорелого и, как оказалось, зряшнего отпуска, он был оглоушен: на фабрике произошли сокращения. Бернард был не нужен, Бернард попал под приказ.
Вот он, еще не подозревая об этом, бредет в обеденный перерыв в лавку, откуда выходит, помахивая мешочком с пакетиком соленых фисташек, дающих работу рукам, которые слепо их раздевают, в то время как глаза, сосредоточившиеся на лежащем слева от монитора журнале (чтобы босс не увидел), раздевают разодетых актрис. Вот в супермаркете продавщица, увидев таблоид, положенный на прилавок Бернардом, тычет пальцем в изображенную на обложке ведущую популярного шоу и обращается к другой продавщице, комментируя недавнюю любовную неудачу телезвезды с таким пылом и жаром, будто замешана во всей истории лично. Вот Бернард, ощутив, что царапнули ногтем не по обложке, а по нему самому (его интерес к телеведущей — дело приватное, которое он не собирается делить со сворой чужих), безропотно платит, а затем, выйдя на улицу, швыряет оскверненный таблоид в стоящую рядом с выходом урну у фабричных ворот он встречает начальника, который отходит с ним в сторону и что-то ему говорит.
Вот он бредет на парковку и долгое время ищет машину, а потом вспоминает, что на компьютере остались личные письма, возвращается на свое рабочее место и обнаруживает, что кто-то их, вероятно, еще во время его отпуска стер. Вот он едет домой и, прикупив по пути коньяка и сигарет, заходит в квартиру и идет на балкон.
Если бы он жил на десятом, откуда люди на тротуаре кажутся черными запятыми, он и не подумал бы броситься вниз. А третий — манил. Здесь исход будет ясен скорее. Вспрыгиваешь на перила (хочется затушить сигарету о мокрый язык) — и секунду спустя ты на траве и возникает вопрос: что потом? Чем ниже этаж, тем быстрее все разрешится (суждено ли мне жить?). А если прыгнешь с десятого — так Бернард размышлял — то провидению не останется шансов: сразу умрешь.
Но и без раздумий о самогубстве вся левая половина головы и надбровья болели. Напившись, Бернард лежал на кровати и глядел вправо, а потолок бежал влево; Бернард глядел влево, а потолок все равно убегал. Изо рта, будто черви, хлынула гуща: жалко поролоновых, рыхлых белых кальмаров и испорченных черных туфлей.
И тут, когда ногтем прочерчена финишная черта на странице, нам непонятно, что делать: возможно ли описать бернардову смерть? Ведь перепады наших настроений похожи: когда у Бернарда опускаются руки, мы не можем пошевелить даже пальцем (и посему мизерабельные моменты его жизни нам плохо даются), а когда он находится в прекрасном расположении духа (обычно это случается на природе), мы, как и он, находимся вдали от текстового редактора и новостей.