Маргарита Меклина - Моя преступная связь с искусством
И тут, когда ногтем прочерчена финишная черта на странице, нам непонятно, что делать: возможно ли описать бернардову смерть? Ведь перепады наших настроений похожи: когда у Бернарда опускаются руки, мы не можем пошевелить даже пальцем (и посему мизерабельные моменты его жизни нам плохо даются), а когда он находится в прекрасном расположении духа (обычно это случается на природе), мы, как и он, находимся вдали от текстового редактора и новостей.
Вместе с ним мы ищем себя в заголовках, — и попадаем в параллельный к нам, плоский, размазанный по монитору сборчатый мир. Как и он, мы часами сидим, вперившись глазами в томительный, чуть дрожащий, как уровень воды в океане (когда тонешь) экран и читаем о том, как сделать удобными жмущие туфли или вывести с шортов жевачку (вознаградив себя мороженым, Бернард присел на скамью. А когда они с Валечкой еще жили вместе, он однажды срезал в лесу для ее икебаны красивую ветку, которая оказалась ядовито-зловредной и потом горстями ел витамины, прочитав в интернете, что только они могут спасти — Валечка же витамины есть отказалась и все равно осталась жива).
Вспомнив о ней, Бернард расстроенно потрусил к холодильнику: ведь так получалось, что после развода горячие еда и душ, имевшие доступ к его телу, будто любовники, заменили ему теплые беседы и душевных друзей. Хлебая приготовленный им луковый суп, он нажимал на мышиную кнопку — и синие штаны становились белыми, а белые — цветом «утренней росы», «морского прибоя» или «снежного шторма», а затем в австралийском каталоге с домашними ботами он прочитал, что «погружение в теплоту и доброту овечьего меха будет резоном торопиться домой» — а Бернард, возвращаясь с прогулок домой, спешил в интернет, чтобы разглядывать в сетевых каталогах недоступный ему домашний уют.
«Мир — это новости. Воображения нет. Не вижу себя в складках залинкованных лент. Мое существование — window shopping. Мир смотрит окнами на людей. А подоконники заставлены дребеденью. Жемчуг для женщин, мотоспорт для мужчин. Прогулки с матерью были содержанием детства (моя ли вина в том, что в основном мы ходили с ней лишь в магазин?). А теперь она так изменилась, что остались лишь тесьма, ножницы, мыло — галантерейные символы близости к ней» — так записал он в своем «живом дневнике».[16]
И получается парадокс: когда мы собираем Бернарда из его поездок в Милан, из его недолгой жизни в Париже, из его отношений с чопорной матерью и железным, а теперь как желе мягким, отцом, из его разговоров порой со случайными и бессмысленно квохчущими, порой с несущими золотой мессидж людьми, из кровавой окрошки прокравшихся в СМИ сообщений, мы в то же самое время подводим его к смертельной кончине: Бернард, убывая, в то же самое время наращивается нашими словами о нем.
Раздался звонок. Бернард совсем забыл об этом Вальтере-Сломанном-Носе, лошадке достаточно темной, которому мать, еще не зная о «сокращенье» Бернарда, просила помочь. Вальтер, в полном соответствии с характеристикой, что Бернард ему дал, предпочитал действовать в темноте: он настаивал на посещении фабрики ночью, и, поскольку им не было предложено никаких объяснений, Бернард заключил, что тот либо пытается выведать какой-то фабричный секрет, либо намеревается купить предприятие и поэтому хочет предварительно, без излишнего скопления менеджеров все рассмотреть.
На проходной Бернарда знали в лицо. Одни, как обычно, делали вид, что не замечают его; другие, не подозревая об его увольнении, кивали, интересуясь, как он отдохнул. Какой-то атлетичный мулат подмигнул: «сейчас перекурим и все будет тип-топ», и Бернард заметил, что войлочное полотно замешкалось между двух валиков, остановив весь процесс. Поправляя его, он просунул руки в узкую щель. Вдруг обе руки оказались в тисках, а голова осталась на свободе и думала. Его белая, так быстро меняющая цвет, плоть… Когда он ходил в католический колледж, педагог, страдавший подагрой, задал им сочинение о «радостях came»,[17] и Бернард, вместе с другими мальчишками с подростковой серьезностью принявшийся рассуждать об искушениях плоти, получил низший балл, так как ненавидимый всеми учитель, как оказалось, подразумевал удовольствие от вкушения мяса (которое было ему недоступно).
С перекура вернулся рабочий, увидел застывшего с поднятыми руками Бернарда и одним прыжком достиг пульта — придавивший руки Бернарда верхний валик поднялся, и Бернард, освободившись, упал. Кровь текла из него как вода, как будто он превратился в рыхлую, сероватую бумажную массу, из которой громадные валики, проложенные войлочной простыней, отжимали всю сырость (его слезы о Валечке, его бессилие, когда в автобусах взрывали детей, его растерянность, когда он, одиннадцатилетний мальчик, собрался делать с бабушкой майонез, но отец со словами «ты все тут изгваздаешь», ему запретил).
Бернард был отгорожен от всего болью, как плотной стеной. Его вырвало, выкрутило, вытрясло каким-то слежавшимся черным брикетом (потому что поужинал макаронами с чернилами каракатицы?), как будто под светлой обложкой души скрывалась черная темь. Затем наступила белая, неокрашеная тишина, и слова на нескольких языках ссыпались ему на лоб и замерцали как звезды; он не обязан был говорить. Кто-то ругнулся. Кто-то побежал за врачом. Кто-то принес бинт, не зная, как намотать его на обрубок руки. Кто-то с опозданием закричал.
Но в то самое время, когда фонтанирующий кровью, одетый в красную фланелевую рубаху Бернард умирал и его кровь вместе с ошметками кожи впечатывалась в рулоны бумаги (которая затем, где-то в самом отдаленном и отсюда не видимом цехе, превращалась в чистые, белые, цвета обнаженной бернардовой кости, листы), где-то на невидимой периферии его тела (и уже вне его тела), поднимали голову силы, которые заново собирали его.
Они всегда были в нем, будто переплетенные двойные цепочки дизоксирибонуклеиновой кислоты или пряди волос, но затем разошлись и теперь находились примерно в тысяче километров одна от другой: первая, обесточившая и продолжающая тянуть его вниз обессиленно распласталась на холодном бетонном полу, а другая, та, чьей обязанностью было учитывать и исправно индексировать каждый мельчайший остаток, движение и достижение всех прожитых лет, неожиданно очутилась в Милане, где некий скульптор провел всю ночь до рассвета без сна, лишь изредка совершая пробежки к микроволновой плите, в которой он заваривал чай и подсушивал разные мелкие вещи, старательно обходя разложенные на полу и при порывах воздуха отталкивающиеся друг от друга листки, переставляя с места на место когда-то предназначенную к уничтожению, теперь выуженную из мусорной кучи коробку, содержавшую важные документы; разглядывал инициалы «Б. Ф.» на брошюре по охране труда, расшифровывал невнятные схемы, изучал какие-то репортажи, составляя из фабричных фактов и цифр, показаний коллег и грубо вылепленных рассказов на «заводскую тему» собирательный образ рабочего, которого он хотел «возродить»…
И поэтому, когда через несколько дней ему попалось сообщение о гибели инженера с этой же фабрики, он незамедлительно осознал, что был на верном пути, — более того, оказавшийся в его владенье архив и произошедшая сразу же вслед за добычей архива авария, как подсказывал ему внутренний голос (и голос этот обладал своей логикой, не соотносившейся ни с корыстью политики, ни с количеством жертв), были, несомненно, удачей.
Познакомившись поближе с процессом производства бумаги, он решил замесить в папье-маше, из которого впоследствии изготовит скульптуру, кусочки войлока, который уволенный инженер пытался расправить: этот материал часто использовался в инсталляциях Йозефа Бойса,[18] а Фабрицио, чувствуя внимание (нет, лучше сказать, «ощущая влияние») магического, давно мертвого Бойса, своими работами как бы дискутировал с ним. Когда же он узнал о бернардовой фиксации на Ди Энн, он почувствовал себя его близнецом и понял, что должен повесить на искусство полезную бирку, при помощи Бернарда номер один добиваясь того, чтобы в аварию не угодил Бернард номер два…
И постепенно, из разговоров с Изеттой, из открыток Бернарда, посылаемых на Рождество Лоредане (она их все сохранила, жила от одной до другой), из пространных писем потрясенного и, как затем оказалось, слегка поврежденного умом Анатоля, который, подобно герою своего детектива, наконец совершил преступление и собирался в тюрьму, из звонков Беатриче, переехавшей на время в Японию, чтобы продолжить изучение икебаны (оказалось, что у нее нет рака горла), из двух фотоснимков, присланных Аннелизой (у которой обнаружили рак языка), из диалогов с вымотанной финансовой волокитой (Бернард был застрахован на крупную сумму) и фантомными поисками своей женщины-фем Валентиной Второй, составлялся новый Бернард.