Александр Вяльцев - BLUE VALENTINE
Длинными вечерами под плетеным абажуром, едва освещавшим комнату, они говорили обо всем на свете. Мысль была чиста, безотрадна. В голове хрустальная ясность. Мысль давалась легко. Трудно давалось существование. Обо всем этом и говорили.
Печь — изящная немецкая буржуйка — центр их жизни в этот холодный март. Дом, собранный из вагонки с минватой внутри, жил на электрообогревателях и этой печи. Ночью Захар выходил на улицу и откапывал из сугроба деревянный хлам, оставшийся от строительства, и там же на месте пилил его — кормить их прожорливого друга. Лёша кормил его вообще черте-те чем. По концепции безотходного существования он жег в печи все, что может гореть: мусор, очистки, старые кеды. Пустые бутылки ставились на буфет или отдавались пьяницам.
Вечером на поселок опускалась непроницаемая тишина. В печи горел огонь, отражаясь в оконном стекле. Он помогал молчать, когда говорить не хотелось. Мысль, пришедшая в голову, немедленно актуализировалась.
— Все-таки христианство — в смысле вера, как вообще религия, область именно экзистенциального отношения к жизни, — начал Захар после неопределенной, хотя и давно поставленной точки. — Бердяев приводит слова епископа Федора: “Что такое наука, когда речь идет о спасении или гибели души для вечной жизни”. Обскурантизм, мракобесие? Да. И — несомненная истина. Говорят, что наука и религия занимаются одним и тем же: познанием. Ничего подобного. Религия ничего не познает и не должна познавать. Она — лишь копит силу — для столкновения с непознаваемым и бесконечным. Она скромно знает, что последние вещи можно постичь только через откровение, одержимость или никак… Наука бесспорно познает, и спасибо ей за это. Но что она познает? — Что, сделав те-то и те-то математические действия, мы получим то-то и то-то? А в результате, когда нажмем на выключатель, — зажжется свет? Конечно, лучше жить со светом, чем без него. Но какое это имеет отношение к последним тайнам? Наука так же далека от них, как при Тутанхамоне. Лишь через миллион лет, может быть, она сможет определенно ответить на вопросы, на которые религия пытается ответить уже теперь…
Лёша слушал его очень внимательно и молча кивал, хотя с религией у него были свои счеты (с этого и начался разговор).
— Ложь религии, — продолжил Захар, — в ее утверждении, что совершив те или иные обряды — мы будем ближе к истине, чем те, кто не совершил их. С этого момента религия уже становится псевдонаукой, но без достоинств и честности настоящей науки.
Если бы она пришла и сказала: да, это страсть, я умираю без этого человека, разреши мне! — Захар, может быть, отошел в сторону и не переживал бы так. Он признавал, что есть вещи, неподчиняющиеся разуму и воле. Но недоверие к нему, желание обмануть его, что-то сделать за его спиной, как будто его и нет вовсе, причем зная, что обманывают и убивают убогого, слабого, замученного, с издерганными нервами и психикой человека, — это было жестоко и нехорошо.
Впрочем, он сам удивился, насколько оказался слаб. Всю дорогу он демонстрировал “силу”, наскальный манфредизм (и, может быть, ввел в заблуждение). Тут вообще был какой-то рок: каждый воображал что-то другое: Захар — что “все к лучшему”, она — что “с ней этого не случится”… И ни он, ни она не ожидали и не смогли стерпеть того, что получилось. Парадокс, судьба. Насылает Бог затмение…
Вообще, последнее время его раздражал в ней дух легкости, суетности, озабоченности разными пустяками. Он или ссорился с ней (из-за них) или принимал (их), меняя к ней отношение. Может быть, единственный смысл ситуации — что с них спадет все пустое, дурацкое, ненапервонужное!… Неужели такое страдание ничему их не научит? После единственной его встречи с ней, сразу после Батуми, — он мог сказать это определенно.
В жизни бывали разные вещи, но такой боли он, пожалуй, не испытывал никогда. И то, как избили его летом на мосту, когда ночью он возвращался от родителей, не шло с этим ни в какое сравнение. А ему пустили тогда много крови. Но лучше бы его отметелили еще двадцать раз и вдесятеро сильнее, переломали бы все, что можно, — но не это! Он мог сказать это легко и уверенно.
Без четверти шесть утра. Сон не шел. Наверное, он поступает неправильно — жалеет себя, умоляет Бога об избавлении, надеясь по привычке как-то приноровиться к ситуации, которую кто-то за него решит. Надо быть сильным (наконец), что-то сделать. Он чувствовал, что вернуться не сможет: доходил до какого-то “пункта” и сходил с ума. Картина затемнялась, искривлялась и приобретала очертание фобии, навязчивой идеи. Центр ее — они в проеме двери через два дня (Захар зашел взять вещи перед Батуми). Он столкнулся с ними в двери подъезда. Два чужих человека. Чужая женщина и чужой дом. Два натолкнувшихся друг на друга антимира, не способные даже взглянуть друг другу в лицо. Кошмар, сон, галлюцинация под клипом: так не бывает, так не может быть! Двенадцать лет: общие друзья, идеи, воспоминания, общее все… — ничего нет, даже поздороваться нормально не смогли — у обоих шок.
Или тогда, когда она утрировано, почти паясничая, кланялась, словно пьяная, Захару с Дашей, когда они выходили все из того же подъезда, им провожаемая — через два, вероятно, часа после всего. Наверное, была как безумная. Он почувствовал, что здороваться за руку с ним не надо. Он рад, что этого не произошло: для Захара был бы позор, для того — подлость.
Эти два страшных ночных воспоминания. Кажется, так же вспоминал бы детали автокатастрофы, в которой она погибла. Невыносимое для мозга: то, что было и не могло быть.
И все же он подозревал, что есть что-то, за что можно зацепиться, еще как-то взглянуть… Все целиком переосмыслить, одолеть кошмар, избыть его в каком-то тотальном мозговом штурме. Все, что сейчас с ним происходило, было мозговой штурм, аффект, предельное напряжение… Он должен многое для себя решить.
Первый довод — его вина. Второй — прощает: страсть, ошибка, влияние “среды”. Третий — не мог быть один: привычка, столько лет вместе. Четвертый — опыт, обновление чувств, огромная духовная работа, которая тоже не бесполезна. Обложил с четырех сторон историю. Но одолеть не мог. Ведь так просил — избавить от адюльтера, ведь так просто было, ведь знала, что делает с ним… Такая жестокость, безумный прыжок в бездну. Сладкое безрассудство, сделавшее всех несчастными. Не мог забыть, что был предан хоть на один миг, на один день! Зато — целиком. Как ему потом во всем этом жить: безумии, слезах, лжи и грязи чужой любви, порожденных мигом вседозволенности?! Столь многое сразу обратилось в ничто. Может быть, все это и надо было кончить? Крепкий был зуб и продержался бы еще долго — но его почти выдернули с помощью таких клещей. Больной потерял сознание, но жить, наверное, будет. Кончайте, сколько же можно!…
Как нормальный слабый человек — он хотел покоя и ясности, дома, чая, тишины, чтобы все было однообразно и просто. Но бессознательно он, видимо, ценил эту ситуацию стояния на краю, созерцания ужаса, перехода от надежды к отчаянию. Он должен знать, как глядят на смерть, как чувствуют жизнь те, кто обязан терпеть, когда они не в силах это терпеть!
Лёша уехал в Москву, Захар один в доме. Еще раз посмотрел “Зеркало”. Великий фильм, удивительное доказательство мощи и истины искусства. Хотя, может быть, то, что переворачивало Захара, переворачивает другого с боку на бок во время третьего сна.
Рядом с этим — все переносимо и не так страшно. Он все же умел любить и переживать. Он все же наслаждался, когда можно лишь плакать. Плакать, что жизнь вообще такая. И то, что было с ним — в ее русле, из ее кино. Это было очень больно, а, значит, не мелко. Это главное.
Если раньше чувства к ней стягивались к симпатизирующей привычке, теплому безразличию, любви-равнодушию, то теперь размашисто колебались от любви к ненависти и обратно. Два чистых состояния, смешиваемых по закону дополнительных цветов. Настоящей любви, лишенной чувственного элемента, и ненависти — за предательство, боль и безумие, мучавшие его все эти дни неподъемными идеями и необходимостью как-то справиться с новой информацией.
То самое решение, которого он жаждал, потому было и невозможно, что никак для себя ничего не могло решить это самое мифическое сердце. Если раньше в каких-то пунктах было плохо — то станет ли в них лучше теперь? Зато в других — станет точно хуже. Естественно, ее гордыня будет слегка поколеблена, но можно ли жить на минном поле, боясь каждый день случайным словом наступить на спрятанную и похороненную мину?
Итак сегодня все кончилось окончательно. Меньше, чем за месяц (погиб мир). Она сделала выбор. Наверное, правильный.
— Что ж, будь счастлива, — сказал Захар и повесил трубку.
Во всяком случае, сегодня она была довольно спокойна и чуть ли не весела. Легко смирилась с потерей. Не первый раз. Рефлекс женского сердца.
Он специально вернулся в Москву к положенному сроку, чтобы услышать все “в комфорте”, то есть поближе к моргу, дивану, замкнутому пространству, если ответ будет неблагоприятный (чтобы не сорваться при Лёше. А сдержаться — разорвало бы пополам). И вот услышал.