Александр Вяльцев - BLUE VALENTINE
У него есть тысяча оправданий для нее. Но есть пункт, в который он уперся и не мог ступить шагу дальше. Его жена не могла сделать такое. Не могла так поступить с ним. Это чья-то чужая жена, с кем-то другим… Брезгливость, которую он не мог преодолеть. Хуже, чем обида и ненависть. Никогда он не сможет жить в этой квартире, спать на этом диване. Смотреть на нее прежними глазами. Она могла в чем-то не устраивать, но он уважал ее. В ней была цельность. Теперь он не уважает ее, ее облик распался…
Да, был пункт, который он мог легко принять и простить у других, но не у себя. Это то, что бывает с другими, как смерть. Он пытался принять и привыкнуть — и не мог. Если он будет и дальше решать этот пункт — он умрет или сойдет с ума. Ему легче просто отодвинуть проблему — вместе с ней. Нет ее, нет проблемы. Он закует сердце. Он “простит” — как чужому. И не вернется, как к чужой.
Он, видимо, оказался большим пуританином, чем думал. Хуже того, он видел в сексе какую-то мистику, нечистое и священное одновременно. Поэтому он так относился к порнографии: она профанирует секс, убивает в половой любви тайну, превращая ее во что-то пошлое и дежурно-физиологическое, вроде испражнения. Вот его пункт: алтарь был осквернен. Он никогда не сможет снова быть там, где был чужой. Именно эту мысль он не мог поднять и уразуметь: это все никуда не укладывалось. Поэтому он отказывался от всего, чтобы не сойти с ума при попытке постигнуть и принять это.
Он понял, откуда проистекает его брезгливость и нежелание принять эту ситуацию: она не должна была сделать это до того как порвала с ним. Не объявить ему после, — потому что она его уважает, чтобы скрывать, — это смешно! Скрывать! — куда ей скрывать: у нее все было написано на лице! Вот этого он не мог простить: она щадила себя, тянула до последнего момента, избегала разрыва до того, как ситуация с ее любовью выяснится окончательно, сделав Захара заложником своих страстей. И когда все произошло и произошло непоправимо, она произнесла: ступай, Рогожин, тебя не надо, “я слишком уважаю тебя”.
Она как всегда слегкомысленничала, она думала, что жизнь игра, что можно так, а можно и этак, что все это ничего и не страшно. Либо он стерпит и поймет, либо и без него как-то обойдется. Не думать о человеке, которого убиваешь, это, наверное, и есть страсть. Но зачем же тогда вспоминать о нем после, жалеть, звонить, пытаться совместить несовместимое: любовь к одному и предательство к другому — и все же надеяться удержаться за него, чтобы спасти себя от угрызений совести? Надо иметь мужество, надо вести себя как взрослый человек: что отрезано, то отрезано. Тем более, когда отрезано так. Зачем же такое надругательство, такая слабовольная легкомысленная жестокость?…
Любил ли когда-нибудь его этот человек? Что он о нем знает? Ничего. Кто он ему? Никто. Такой же, как и все. Как любому — мог простить, как своему — нет.
И он уже не будет думать о том, что сам мало старался, мало хотел сохранить… Потому что после — так не ведут, бывают милосерднее к обманутому и отвергнутому, мучаются, но не намекают, что жертва была напрасна, и что он убит случайно и за зря… И что, если возможно, то все назад… Надо платить за наслаждение: одиночеством, ощущением бессмысленности всех жертв и — измены. Платить, а не просить снисхождения. Последовательная жестокость — единственное милосердие палача. Не отрезают ногу и не говорят: “Извини, иди и ходи, если можешь”.
Он бы стерпел, если бы она просто его оставила. Он не мог стерпеть того, как она его оставила!
Лёшин дом был того рода дом, из которого можно вообще никуда не выходить. (А Захару это и нужно было: не выходить, не быть одному.) Дом создавался для автономного существования, словно подводная лодка, вообще без земли в голове, как будто за окном была необитаемая пустыня. А там был замечательный дачный поселок, с елями, тенистыми участками, перепутанными улицами и старыми дачами в деревянных стенах, стоящими к лесу передом, к веку задом. А Лёша неделями никуда не выходил, кроме магазина и телефонной будки на станции, — ни в поселок, ни в лес, ни купаться летом, и корил себя, но всякий вновь прибывший начинал врубаться в его состояние с полуоборота и жить точно так же. Вот и Захар тоже. Хоть и ходил каждый день по снегу, пытаясь от нечего делать понять план поселка, блуждая и теряясь. Это тоже работало: мысли сбивались и рассеивались.
Долго после этого он смотрел на лёшин дом, как на место чистое и спокойное, где не может быть женских измен, пустословия, недосказанности и интриг, глупых ссор и рокового непонимания.
Он прочел лёшин дневник: Лёша дал его, вероятно, в качестве акта доверия, как человеку, находящемуся в такой же, как и он, крайности, когда между людьми исчезает всякая условность и осторожность.
Порой было наивно, чаще всего — очень точно. Хорошее чувство языка. Вообще, все очень знакомо и близко. Очень добрый и мучающийся человек, усложняющий для себя бытие и свое в нем пребывание. Трудности с мотивацией действий. “Беззащитность” философа, способного преодолевать препятствия — но на саморасходе. Тонкая, порой мастерская рефлексия — плоды полного одиночества. Верно и обратное: человек, воспринимающий мир лишь как внеположенный и в значительной степени чуждый объект, без личного в нем присутствия и желания раствориться в нем — не может не быть одиноким. Это тоже было знакомо. С этим надо бороться и не надо бороться. Это усложняет жизнь, но дает замечательные плоды печали.
Огромный опыт для него: даже не думал, как может быть сходен со ним другой человек, и Лёша в частности. Стиль его был проще, но чувства — много человечнее и трогательнее. Захар — феодальный замок, отвергающий перемирие. Лёша — скорее одинокое дерево, являющееся и не являющееся частью пейзажа.
Тут было много об истории с Костей. Лёша очень мучился их отношениями, очень жалел Костю — за то, что ничем не мог ему помочь. За то, что вынудил его уехать.
Вообще, очень многое понял. Все эти дни — огромный опыт: что-то о себе, женщине, жизни. Невыносимое совмещение несовместимых чувств и понятий. Он понял, что если действительно любит ее — примет; если по-настоящему врубается в суть жизни — примет: жизнь — бездна, и то, что с ними случилось — свойства ее. А на других — плевать. И на их мнение. Посмотрим. Не стоит быть таким гордым и неприступным. Он убивал все живое вокруг себя. Ради стройки? Склеп это будет — вот что это будет за стройка!
…О, она стала интересным человеком! Способная на такую страсть, такие жертвы… Такую жестокость. Они оба стали интересными людьми. Особенно, если он примет это. Способный на такое приятие чего-нибудь да стоит!
Не ясно, слабость ли это, сила? И то и другое. Приятие — это и принятие своей вины, своей ответственности за ситуацию.
Какая мучительная будет жизнь! Мучительная в любом случае. Самое худшее, если они не сделают выводов и вновь скатятся к отношениям: “под лежачий камень вода не течет”. Течет. И еще как! Сметает потоком.
Вечера у них проходили за столом с постоянно возобновляемым чаепитием. И разговоры, значит, были соответствующие.
Захар признался Лёше, что во многом разобрался и многие затемнения — просветлил. С жизнью стало легче, а с судьбой труднее. Не жизнь, а судьба стала главной проблемой.
Лёша тихо танцевал один в полутемной комнате под “музыку для Ксюши” — он записал с радио кассету, под которую мечтал танцевать со своей капризной возлюбленной, внучкой знаменитого поэта, молодой и уже известной журналисткой. У них что-то сложное и, кажется, безнадежное. Но музыка звучит у Захара в ушах и находит оправдание всему, самому страшному. Возвышенная печаль, которой не нужно больше утешений, как сказал поэт…
Собиратель формул, коллекционер чистых фигур речи. “Вы этого ждали: меньше слов, больше музыки”, как говорили на одном модном радио…
К ним часто заходил армянин Коля, их сосед-строитель с грустными глазами. И у этого любовная драма: найденная им здесь барышня, продавщица в магазине, вдруг не приехала.
В Армении у него была жена и двое детей. Армения — это другое дело, там с любовью строго: один раз прошел с девушкой по улице — женись, а то родственники яйца отрежут. А чтобы изменять — ни-ни! Если изменит жена — придет отец, отдерет за волосы и выгонит вон на улицу: “У меня больше нет дочери!” — мужу и мараться не надо. Нельзя даже просто встречаться с другим мужчиной отдельно от мужа. Все видят, все всё знают, пальцем показывают. С мужчины спрос иной. Но и женатому мужику иметь любовницу — западло.
Другое дело в России.
— Вот стерва! — все сокрушался Коля. — То каждый день ездила, не выгонишь, а то… А — пусть уходит!
Захар предложил ему вина, он отказался. Вместо этого покурил травы. Заходили и женщины: строители-хохлушки. Они эту траву и привозили. Все они здесь отогревались от своих вонючих бараков, девушки даже мылись. Лёша относился к ним, как к сестрам.