Михаил Чулаки - У Пяти углов
Я сидел дома. Я старался избежать Галиных посещений: вдруг придет Бемби и застанет Галю?!
Лучшими мгновениями были секунды между звонком телефона и снятием трубки, ибо в эти секунды я верил, что звонит Бемби, что она сейчас будет у меня!
Но она не шла.
Я был у нее еще несколько раз. Снова мы бешено целовались, снова она шептала, что Васька смотрит, снова говорила:
— Постараюсь. Если смогу.
И я ждал. Господи, есть ли что-нибудь изнурительнее ожидания!
Конечно, за это время происходили события. И важные. Но у меня они вызывали только досаду, потому что приходилось уходить из дому.
Сделали мы первый маленький осциллограф с люминесцентным стеклом. А поскольку такого аппарата раньше не существовало, то послали заявку на изобретение. Авторами значились трое: кроме меня еще Галя и один старший научный, который нашей работе покровительствовал. Ну, это нормально.
Связь наша с Галей, хотя все время была готова незаметно угаснуть, все же тянулась. Приглашать ее к себе я тщательно избегал, но изредка принимал ее приглашения, если она бывала дома одна. И потому, что ее было жалко: она своей преданностью заслужила гораздо лучшего отношения. И потому, что сам не выдерживал лютого одиночества.
Она мучилась. Говорила не раз:
— Я же вижу, что тебе просто удобно со мной! Тут и работа, тут и забота! Не бойся, помогать я тебе буду и так, без любовной милостыни.
Я ее успокаивал, но ведь она говорила правду. А я ждал.
И прождал полгода. Даже, если точнее, шесть с половиной месяцев. Но наконец Бемби ко мне пришла.
Я открывал ей дверь, и мне казалось, что ангелы трубят на небесах.
Не сказав и слова, мы бросились друг к другу в объятия.
— Подожди, — шептала она, — подожди!
А я каждой своей клеткой чувствовал, что вот она, женщина, созданная для меня!
— А мы одни? — шептала она. — Мамы дома нет? Я был счастлив.
Но скоро я со смущением почувствовал, что мой порыв неполон. Как обрисовал подобную ситуацию Мопассан: «И когда настала пора пропеть любовную песню, я почувствовал, что у меня пропал голос…»
Так прошло часа два. Потом она шепнула:
— Мне пора.
И у меня не хватило решимости ее удерживать. Да и зачем?
В молчании я провожал ее. И не мог сказать на прощание: «Приходи снова». Она сказала:
— Ну пока. Не забывай нас с Васькой.
Вот когда я испытал худшее. Дома я катался по полу, колотил себя. Вспоминал! Если бы я мог лишиться памяти! Но я вспоминал. И жизнь не имела смысла.
Стыд, достигающий степени острейшей боли, пронизывающий все существо. Презрение к себе. Любовь, теперь уже окончательно безнадежная… Самоубийство отталкивало меня своим безобразием, ко жизнь не имела смысла. Если бы можно было просто исчезнуть, раствориться!
Я стал обдумывать способы исчезновения: провалиться в глубокую шахту, куда никто не заглядывает… выпасть из лодки, навесив на себя несколько тяжелых камней, чтобы никогда не всплыть… заблудиться в нехоженой тайге…
Все это были лишь истерические мечтания: я боялся смерти и хотел жить. Но что-то должно было произойти, что-то, что заглушало бы непереносимый стыд.
Я поехал на залив, нашел брошенную прогнившую лодку, стащил ее в воду и поплыл, загребая доской. Стояла середина мая, вода в заливе была градусов двенадцать — четырнадцать. Условие я себе поставил такое: отплыву подальше, прыгну в воду и поплыву. Если выплыву — значит, достоин жизни, нет — так мне и надо.
Был штиль. Плоское, блеклое даже в солнечный день пространство воды окружало меня. Прекрасен был суровый северный берег, медленно удалявшийся. Полны жизни крикливые чайки.
Вода хлестала из щелей. Лодка оседала. Вот уже ноги по щиколотку ушли в воду. Какая же она холодная! Вообще, как холодно в мире.
Я медленно отгребал. Сколько до берега? Два километра? Или пять? Я не умел определять расстояние на воде. Море пустынно. Ни одной лодки.
А моя лодка неумолимо погружалась. Все это было сначала немного игрой, в глубине души я надеялся, что всегда смогу прекратить, повернуть назад. Но я заигрался. Я и на самом деле дошел до края гибели. Предстояло выплыть в ледяной воде — или погибнуть.
А вода уже почти сравнялась с бортами. Пора. Стараясь не замочить головы, я плавно соскользнул в воду.
Обжигающий жуткий холод! Потеряв стиль, я заколотил ногами и руками. Настоящая агония. Только бы согреться, что угодно, чтобы согреться!
Чуть привыкнув к холоду, я понял, что мое единственное спасение в том, чтобы плыть быстро, а значит, плыть правильно. Плыть, не замечая температуры воды.
И я поплыл. Или привык, или согрелся в движении, но холод постепенно становился терпимым. Я плыл подобием кроля — так быстрее, — опуская в воду голову. И скоро голова стала мучительно мерзнуть. Только голова. На ней не было работающих мышц,
Я плыл. Я не думал ни о чем: ни о любви, ни о позоре, ни о прошлом, ни о будущем — я боролся за жизнь. Был даже момент, когда наступило равновесие между опасностью и моими силами, — момент счастья, как ни странно это звучит, — потому что я чувствовал себя победителем стихии.
Но сил в холодной воде, видимо, тратилось гораздо больше, чем обычно. Руки стали подниматься с трудом, сердце билось тяжело. А берег казался почти так же далеко, как при последнем взгляде с лодки. Вот я и дошел до предела. Но руки машинально продолжали работать. Плохо сознавая себя, я все же плыл. Не было страха, не было уже никаких чувств — так постепенно тупеют замерзающие. Но я продолжал работать, продолжал двигаться к берегу, пока не врезался головой в какую-то преграду.
Я поднял голову. Путь мне преграждала белая лодка с крупной надписью на борту: «Спасательная». (До сих пор не могу понять, как она оказалась там, ведь до начала купального сезона оставалось не меньше месяца.)
Сбившись с ритма, я сразу потерял плавучесть, ноги пошли вниз… и коснулись дна. Я встал. Воды было по грудь.
— Лезь в лодку, — приказал спасатель.
— Зачем?
— На берегу поговорим. Заплатишь вот. И по месту работы.
Я доплыл! Я спасся! Буду жить! Со всем прошлым… Торжество мое смешалось с ожившими мучительными воспоминаниями. И эта смесь дала вспышку:
— Кто ты такой?! Чего ты пристал?! Что я, плавать не могу?! На мелком месте! Пристают тут! Отвали!
— Лезь в лодку! Я тебе объясню, кто я такой!
— Слушай, если я влезу, ты вылетишь! Отвали, пока цел! Паразит поганый! Отвали!
Дикая первобытная ярость поднималась с неведомых мне до сих пор глубин. Я был опасен.
И он это понял. Он был один и счел разумным удалиться. Что-то кричал мне издали. А я хохотал и ругался в ответ.
А до берега было еще далеко. Да здравствует пологое дно Маркизовой лужи!
Разделся я в лодке, поэтому был в одних плавках. Пришлось стучаться в какой-то дом отдыха, объяснять, что во время купания у меня украли одежду… Но это уже водевиль.
Теперь, вспоминая свое приключение, я краснею. Очень стыдно. Истерично и не по-мужски. Но что было, то было. Благо тем, кто обо всех своих поступках вспоминает с гордостью. Единственное, что меня хоть отчасти оправдывает: то, что я никогда и никому о своем заплыве не рассказывал.
И все-таки свою роль заплыв сыграл: воспоминание мое потеряло остроту, во взгляде на позорную неудачу появилась некая отстраненность.
Прощаясь, Бемби сказала: «Не забывай нас с Васькой». И теперь я смог к ней зайти.
По пути я твердил себе: «Неужели это— единственное мерило любви, единственная кульминация? Мы были близки, мы любили друг друга, а это — оно придет естественно, надо только, чтобы ты поняла мое состояние». Конечно, сказать ей это я и не надеялся, но я мечтал, что она сама ободрит меня.
Встретила Бемби меня очень радушно. Мы болтали дружески. Целовать ее я не пытался. Вот если бы она первая… Но нет.
На пятом курсе распределяли темы дипломов. Я предъявил свой прибор, и его приняли как дипломную работу. Тут кстати пришел ответ из Комитета по делам изобретений. В общем благоприятный, хотя просили некоторых уточнений. А как раз к защите подоспело и официальное свидетельство. Я стал официально признанным изобретателем, и мой диплом вызвал оживление и даже легкую сенсацию — на уровне институтской многотиражки. Но я-то мечтал о телевизоре, а не об осциллографе!
Бемби вернулась из «академки» и теперь отставала от меня на курс. Виделись мы дай бог раз в неделю — все же диплом есть диплом, — но моего положения это не меняло. Для того чтобы думать о ней, мне не нужно было ее видеть. Отвлекала только работа — и потому работа была спасением. Я оформлял диплом, а меня одолевали новые идеи, более заманчивые!
Ну ладно, черно-белый телевизор, он и в нынешнем виде удовлетворителен. Но цветной! Цветной плох, — я и американские видел, и японские, так что не только о наших говорю. У всех систем общий недостаток, притом органический: цветные люминофоры имеют инерцию, они гаснут не мгновенно после прекращения воздействия пучка электронов, а примерно через 0,3 секунды — поэтому, если показывают быстродвигающийся предмет, изображение получается нечетким. Хоккей по цветному телевизору смотреть тягостно. А если сделать кинескоп трехслойным, употребив люминесцентные стекла с красным, синим и желтым свечением, получится цветной телевизор, дающий идеальную четкость. Вот над чем стоило работать!