Оксана Забужко - Музей заброшенных секретов
Он объяснил свой план: он объявит, что сдаются. Выйдет первым, под белым флагом — вот под этим, — взял сорочку в руки, но она не пахла: он утратил обоняние, ощущал только запах гари. Сорочкой прикроет гранату — те не увидят, пока не окружат его, подойдя ближе. Тогда тремя взрывами одновременно они смогут уничтожить как минимум десяток врагов. А если повезет, то и больше.
И Стодолю с ними, подумал он, только вслух этого не сказал. Это было его последнее задание, никому другому не мог его поручить: должен был убить предателя. Не смел ни сам погибнуть без этого, ни друзей отпустить в смерть: такая смерть была бы поражением, на том свете он не посмеет взглянуть им в глаза. А Гельця должна остаться здесь, в крыивке, Гельца должна жить. Кто-то должен вырастить наших детей.
— Друг командир, — это снова была она, только голос у нее изменился до неузнавания, низкий, как при простуде. — Разрешите, я пойду с вами.
Но он уже не слушал — перед ним возносилась гигантская темная стена, больше всего того, что он преодолел до сих пор, и он сказал той, что не пускала его туда, удерживая при жизни:
— Нет, — и шагнул к воздухоходу.
— Подождите! — Ее волосы растрепались; выглядела как безумная. — Выслушайте меня! Они пришли за вами, друг Кий, — но он пришел за мной!..
Мужчины глядели на нее, будто впервые увидели.
— Он спасется, — сказала она; в ее голосе звенели истерические нотки: — Он выскользнет, он хитрый. Вы ему ничего не сделаете. А через две недели назначено краевое совещание проводников СБ. И он туда придет, уже с новыми облавщиками. И это будет конец. Господи, — почти крикнула она, — да разве вы не понимаете, что его вы не убьете? Не обманете его своим представлением, и он спасется, даже если бы у вас была сейчас не граната, а бомба, и вы бы уложили полгарнизона? Я должна выйти, я! И именно первой, как он и хотел! Только тогда он вам поверит — когда я буду стоять рядом с вами!..
Воцарилась тишина. Сквозь звон в ушах Адриан слышал словно тоненькие детские голоса: пели хором, где-то далеко, будто колядовали.
— Она верно говорит, — тихо молвил Левко.
При-йшли три ца-рі з східноі землї, при-несли да-pi Діві Марії…
Да, она говорит верно, Стодоля пришел за ней. Стодоля тоже знал, что я ее люблю, и на это и рассчитывал — что я не дам ей погибнуть. Она верно говорит, она его знает лучше. Она права, это единственный способ — выйти вместе; погибнуть вместе.
Я этого не хотел, думал Адриан Ортинский, с беззвучным звоном рассыпаясь вдребезги на мириады одновременно видимых близко, как в бинокль освещенные в ночи окна, осколков своей жизни, как рассыпается вьюга на мириады снежинок, — я этого не хотел. Но его воли уже не было — не как я хочу, а как Ты. Вставайте, пойдем. Вот, предающий меня уже близко. Ангельский хор вибрировал, звон в ушах нарастал — где-то далеко впереди, по ту сторону неохватной темной стены, которую им предстояло одолеть, звенели колокола Святой Софии, в Небесной Украине, куда они отправлялись. Нет больше той любви, как если кто положит душу свою за друзей своих. Да, думал он. Верно. Она права.
Он кивнул. Очень медленно — все вокруг внезапно стало очень медленным, словно для того, чтоб ни одна мелочь не ускользнула от его внимания, ни одна снежинка, крутившаяся перед глазами, — видел их все одновременно, как-то все умещая разом: эбонитовую граненую рукоятку эмпэшки Ворона, выпуклый блеск пуговиц на куртках, побагровевшие, как иссиня-пепельный след от раны, остатки сгоревшего костра, темнеющие в руках, как живые, округлые морды гранат. Шесть гранат на четверых, не так уж и плохо.
— Хорошо, — сказал он.
И почувствовал, как по крыивке прошел тот сквознячок напряжения, что всегда перед боем.
Геля перекрестила его, и это движение он также видел отдельно, как снежинку под выпуклой линзой среди снегопада; так его крестила, глядя ему вслед и стоя в темном дверном проеме, мама, когда он в последний раз уходил из дома. Он хотел улыбнуться своей смертной суженой — как-никак ведь это была их свадьба, и хор тоненьких голосов, от звуков которого с медленным звоном разбивалась невидимая стеклянная сфера его жизни, пел им венчальную, — но улыбнуться уже не смог. Вместо этого бешеным, медвежьим рывком внезапно сгреб их всех за плечи в охапку, словно собираясь танцевать с ними в этом гробу аркан — древний танец, танец воинов, в котором единое многоголовое тело мчит по замкнутому кругу, и ноги одновременно с силой ударяют в землю, быстрее, быстрее разгоняется танец, руки на плечах, плечо к плечу, вечный мужской танец моего народа, что со времен татарских набегов нечеловеческими усилиями удерживает на своей земле круг, который то и дело разрывают ему с муками и кровью, и нужны новые кровь и муки, чтобы его восстановить, чтоб стянуть силы воедино и топнуть в землю: моя! Не отдам!.. — вот наш круг, ну вот мы и вместе, моя девочка, вот это он и есть, наш с тобой свадебный танец — когда-то нам его перебили, но все теперь исправилось, мы снова вместе, мы нашли свою музыку, нужно только доиграть финал — чисто, без единой ошибки, потому что переиграть его еще раз уже не получится…
Последнее содрогание секундной стрелки — и часы остановились.
— Мы складываем оружие! — крикнул из-под земли Кий. — Ваша взяла!
Он еще слышал движение наверху — как там забегали, засуетились, залаяли команды, — но думал уже только одним телом, будто кто-то иной думал за него, обматывая «лимонку» чужой свадебной сорочкой: она идет в двух шагах впереди, я срываю чеку с гранаты, — те сверху закричали, чтобы выходить с поднятыми руками, и он видел их страх, серый, словно стая возбужденных крыс с писком носилась вокруг крыивки, не уверенная в своей добыче, — крыс нужно было успокоить, и он говорил, или скорее это кто-то иной говорил за него, а он слушал со стороны, — тут женщине нужна медицинская помощь — и это были именно те бездумные, единственно точные, как движения, слова, которые теми наверху могли быть восприняты как команда, — потому что это он, Кий, в эти минуты принял над ними командование, он поднимал их с земли, уже повеселевших, уже ослабевших, перенацеленных мысленно с команды «Огонь!» на еще одну дырочку себе на погоны: а-а-а, таки наша взяла, баба уговорила сдаться!.. — это было для них понятно, согласовывалось с тем, ради чего они сами месили ночами в чужих краях снег и грязь и палили огнем ненавидимые ими за это города и сёла: баба, сытная пайка и все тебя боятся, — они уже поверили своей удаче, уже вытягивали шеи и потирали руки, простые организмы, низший класс хордовых, которому ведомы лишь первичные инстинкты и который уничтожает все, чего не может понять: хоть и сотворенные по Божьему подобию, они так и не стали людьми, и он не испытывал к ним ненависти — ненависть уже оставила его, как и все прочие чувства, некогда составлявшие его существо, — но среди них был тот, чье сердце он ощущал внутри своего как вросшее «дикое мясо», как второе, черное сердце, которое в эту минуту продолжало биться, и он должен был вытащить, вырвать его с корнем, как хирург при ампутации, — в открытый люк ударил сверху, ослепив паром и морозом, белый свет нацеленных на крыивку военных прожекторов, и черная женская фигура, так же бесконечно медленно, в остановленном времени, перекрытом, как запруда, невидимой темной стеной впереди, поднялась у него перед глазами и вошла в свет — холодный, дьявольский свет, предназначенный не освещать, а слепить, — с поднятыми вверх руками: давая ему еще несколько дополнительных секунд, чтоб ослепшие глаза снова могли видеть…
Рука сжала гранату со сдернутой чекой.
Какая иллюминация. Какая тишина.
Он глядел сверху, сбоку, с ночного неба, и видел себя — его тело выходило из крыивки, держа в высоко поднятой руке белый сверток, — и тут же не пойми откуда повеяло шумом от елей, словно лес вздохнул ему на прощание, и полотняное крыло взлетело над ним в свете армейских прожекторов, как затрепетавший парус, к которому прикипели десятки глаз.
Мир перестал дышать, а земля — вращаться.
Видел нацеленные на себя из тьмы дула автоматов и фигуры за ними — снизу, из ручья, с боков, из-за деревьев, — видел морду овчарки, что заходилась лаем, натягивая поводок, и Гелин профиль в двух шагах перед собой, и траекторию ее взгляда, как на баллистическом графике, — гиперболой вниз за ели, откуда бил свет и за ним маячила, как памятник, плащ-палатка и кучка фигур: там! — и этого общего оцепенения, которое продолжалось одно бесконечное, вплавленное в остановку мироздания мгновение, — когда среди всей толпы застывших среди леса людей двигались только он и Геля, с легкостью сомнамбул, что идут по краешку крыши, прислушиваясь к никому, кроме них, не слышимому музыкальному ритму, — этого ему хватило, чтобы получить преимущество — именно так, как он и хотел…