Айрис Мердок - Море, море
Думать о Хартли я не мог, вернее – еще не мог. Потрясение оказалось слишком сильным, или, может быть, бессознательно я уже давно пытался оградить себя от непосильной боли. Казалось, Хартли, кроткая, какой она бывала в молодости, покорно отошла в сторону. Она все время была со мной, словно тихонько пела в моем сознании, но сосредоточиться на ней я не хотел. В последнее время, когда я еще с ней боролся, мне иногда словно хотелось отдохнуть; и вот теперь, неожиданно, она лишила меня работы. Но пустоту, оставленную ее окончательным исчезновением, заполнил Титус, он вернулся требовать свою долю моей вины и моего горя.
Ужас бесплодных сожалений изобилует всякими «бы». Неподвластные моей воле, в мозгу множились видения счастья, еще не знающие, что они только призраки. Я бы увез Титуса в Лондон, он поступил бы в театральное училище, стал бы врываться ко мне в гости со своими товарищами, на каникулах мы бы отправлялись в чудесные долгие путешествия, я бы любил его и заботился о нем. Как я сразу не понял, что именно это – опека над Титусом, попытки стать ему отцом и отвечать за него, – что это и есть главное, тот чистый дар, что был ниспослан мне вместе с ненужными побрякушками. Вот за что я должен был ухватиться, за это, а не за химеру. Я вспомнил пророческие слова Розины о том, что Титус тоже окажется грезой, тронь его – и исчезнет. Почему я не удержал его и не создал между нами реальной связи, не уделил ему все мое внимание и не увел прочь от беспощадного убийцы-моря? Конечно, у Гилберта и остальных это вызвало бы циничный смех, но они были бы не правы. Священные узы отцовства могут возникнуть и таким вот странным образом, и нерушимые моральные обязательства сделали бы меня защитником Титуса, его ментором, его слугой, не требующим ничего для себя. Может быть, это была иллюзия. Я мог бы оказаться деспотичным или ревнивым, но абсолютную ценность я способен распознать и Титусу я остался бы верен. Но мысли эти шли своим чередом, не заслоняя страшной картины: на ярком приморском солнце Титус лежит мертвый, недвижимый, мокрый, с полуоткрытыми глазами и шрамом на губе.
То, что он никогда не вернется, оставалось непостижимым. Он пробыл со мной так недолго и шел ко мне как на смерть, как к палачу. Какие причудливые случайности привели его не куда-нибудь, а к подножию этой отвесной скалы, где он снова и снова пытался выбраться из бушующего, глумливого, кровожадного моря? Преступлением было не предостеречь его, нырять с ним вместе в тот первый день. Я погубил его, потому что так упивался его молодостью и хотел показать, что я тоже молод. Он погиб потому, что вверился мне. Мое тщеславие – вот что его сгубило. Тоже причинная связь? Конечно. Автоматическая расплата за грехи. Я не удержал его – и вот он мертв. Такие мысли увели меня наконец в тягостную дремоту; а проснувшись, я не сразу вспомнил, что Хартли ушла навсегда, и тут же стал строить привычные планы, как ее вызволить.
Часы мои опять остановились, но небо было вечернее – гряды оранжевых облаков с очень холодными бледно-голубыми просветами. Я сошел вниз, вскипятил чаю, а потом стал пить вино. Я стал думать о Хартли, но осторожно, словно примериваясь, не сведут ли меня эти мысли с ума. А гнать их было нельзя, нужно было все поставить на место. Я ведь видел пустой дом, открытку из Сиднея. И вот я смотрел на Хартли, видел ее кроткое юное лицо, обращенное ко мне, туманное, словно за тюлевой занавеской. Она молча предлагала мне страдать. Теперь места хватит, просторный безмолвный зал, есть где развернуться этому страданию. Спешки больше нет, нечего планировать, нечего добиваться. Что мне теперь с ней делать, спрашивал я Хартли, что мне делать с моей любовью, которую ты воскресила, вновь появившись в моей жизни? Зачем ты вернулась, если не могла меня насытить? Что мне теперь делать с громоздким механизмом моей любви, который оказался не нужен? Я больше ничего не могу для тебя сделать, родная. Мне, наверно, судьба жить с этой любовью, превратить ее в святыню, которую уже ничто не осквернит. Может быть, когда я буду жить один и для всех стану дядюшкой, я сберегу эту ненужную любовь в моей тайной молельне. Не научусь ли я тогда любить без цели и без корысти и не окажется ли это тем мистическим состоянием, которого я надеялся достичь, когда уехал жить к морю?
Стало темнеть, и я зажег лампу. Закрыл окно, чтобы не налетели бабочки. Слегка удивился, сообразив, что мне ни разу не пришло на ум лететь в Сидней. Я не помнил, сказал ли Бен, что они будут жить в Сиднее, но Австралия не так уж велика, у меня есть там знакомые, которые с радостью включились бы в поиски женщины. Можно бы организовать розыски, расспросы, объявления. Все-таки занятие. Но почему-то мне было ясно, что ничего этого я не предприму. Я отступился. Смиренно следовать за ней на расстоянии, только для того, чтобы она знала, что я еще здесь? Это значило бы сделаться страшным привидением. Нет, я отступился, и теперь мне казалось, что случилось это еще в предчувствии ее ужасающего бегства. Почему после того немыслимого чаепития я только ждал, воображая, что она мне позвонит? Неужели я и правда ждал звонка? Неужели и правда воображал, что в последнюю минуту она спрыгнет ко мне в шлюпку? Уже тогда я должен был знать, что никуда она прыгнуть не может. И, сжав руками голову, раскачиваясь, как от лютой боли, я думал, если бы только мы могли не расставаться, если б только Хартли была моей сестрой, я бы с такой радостью о ней заботился, так нежно ее любил бы.
Поесть я не решился. Есть не хотелось и не верилось, что я еще когда-нибудь в жизни проголодаюсь. Наконец я поплелся наверх, совсем больной и пьяный. Занавеска из бус щелкала на морском ветру, неведомо как проникавшем в дом. Маленькая луна неслась сквозь рваные облака, голова кружилась от ее скорости. Может быть, Хартли ничего не осталось, кроме как любить Бена, сердце у нее любящее, а больше любить некого. Когда-то ей так хотелось любить Титуса, но Бен умертвил ее любовь к Титусу, а тем самым умертвил и ее. То, что я видел, было оболочкой, шелухой, мертвой вещью, мертвой женщиной. И однако именно ее я так хотел оживить, слиться с ней, лелеять ее. Я принял три таблетки снотворного. Уже засыпая, подумал, почему она сохранила то письмо, хотя и не прочла его? Почему оставила тот камень в саду, где я наверняка должен был его заметить? Что, если это все-таки к добру?
Наутро я проснулся не рано, в 9.30, как узнал по телефону. Болела голова. Спустившись в кухню, я споткнулся о ванну, которая так и стояла там, до половины налитая водой. С горем пополам я вылил воду – частью на пол, частью на лужайку – и убрал ванну на место, под лестницу. Попробовал поесть печенье, но оно отсырело и размякло. В доме не было ни хлеба, ни масла, ни молока. Да я и не был голоден. Подумал было сходить в лавку, но не мог сообразить, какой сегодня день. Мне показалось, что звонили в церкви, значит, возможно, воскресенье. Мелькнула неясная мысль – не съездить ли в Лондон. Однако никаких конкретных поводов для поездки у меня не было. Видеть мне там никого не хотелось, а дела никакие на ждали.
Я вышел на шоссе поглядеть, какая погода. Стало теплее, голубее. В Гилбертовой корзинке белели письма. Как видно, забастовка (или нерабочие дни, или что у них там было) уже кончилась. От Хартли, конечно, письма не было, но было одно от Лиззи. Я принес письма в красную комнату и сел за стол.
«Дорогой мой, нескладная у нас получилась встреча. Ты был такой хороший, великодушный, но лучше бы нам было поговорить вдвоем. Вспомнить без ужаса не могу, как мы смеялись. О чем ты в это время думал? Я чувствую себя в чем-то виноватой, но ты должен меня оправдать в моих глазах. Люби меня, Чарльз, люби достаточно. После твоего письма я заново пережила мою любовь к тебе как прививку-не чтобы излечиться, этого не будет, но чтобы наконец полюбить тебя как надо, а не просто быть по-глупому «влюбленной». Не влюбленность, а любовь – вот что важно. Пусть отныне не будет больше ни разлук, ни жажды обладания, ни уловок. Пусть между нами навсегда воцарится мир, ведь мы уже не молоды. Прошу тебя, милый.
Лиззи.
P. S. Поскорее навести нас в Лондоне».
До чего же трогательное письмо, и под конец это приглашение «к нам»! И еще: «я виновата, но ты должен меня оправдать»! Так похоже на Лиззи. Я распечатал другое письмо, оно оказалось от Розмэри Эш.
«Милый Чарльз! Хочу сообщить Вам печальную новость: между мной и Сидни все кончено. Он просит развода. Ведем мы себя вполне мирно, из-за детей, и они как будто не слишком расстроены. Причина, конечно, молодая актриса, наша профессиональная болезнь, и еще заокеанский воздух, от которого Сидни словно лишился рассудка. Может, это временное, я еще не теряю надежды, но надеяться так больно. Я еду домой и очень хочу Вас повидать. Можно навестить Вас в Вашем чудесном мирном убежище у моря? Как раз то, что мне требуется.
Целую. Розмэри».
Вот вам и идеальный брак. Пора, пожалуй, репетировать роль холостого дядюшки. Я вскрыл еще одно письмо и не сразу сообразил, от кого оно, хотя подпись была вполне разборчивая – Анджела Годвин.