Айрис Мердок - Море, море
В тот день, а вернее, на следующий, потому что я немножко окреп и пришел в себя, с утра зазвонил телефон. Теперь я уже не сомневался, что это за странный звук. Перед этим я напряженно думал о Хартли и, услышав отвратный пронзительный звон, сразу сказал себе: «Вот оно». Спотыкаясь, я побежал в книжную комнату. Схватил трубку, выронил ее, подобрал.
– Алло!
– Чарльз, привет. Это была Лиззи. Я сказал:
– Привет, минуточку.
Я положил трубку на какие-то книги и посидел, стараясь успокоиться и собраться с мыслями. Из-за Хартли больно сосало под ложечкой, и я знал, что эта боль уже не отпустит.
– Прости, Лиззи, я только выключил газ.
– Чарльз, ты как, ничего?
– А что мне сделается? Впрочем, у меня был грипп, но сейчас уже лучше. А ты как?
– Хорошо. Я у «Черного льва». Можно тебя навестить?
– Нет, я сам приду. Который час? Мои часы уже несколько дней как не ходят.
– Сейчас около десяти.
– Он уже открылся?
– Кто? А-а, трактир? Нет, но к тому времени, как ты подойдешь, откроется.
– Ну так я скоро.
Голос Лиззи пробудил во мне неистовое желание вырваться из дому. Я вбежал в кухню и погляделся в зеркальце над раковиной. Во время болезни я не брился и оброс противной рыжеватой бородой. Я побрился, два раза порезавшись, пригладил волосы. Нашел свою мятую куртку и бумажник. Светило бледное солнце, но было холодно. Я выбежал из дому, пробежал дамбу и свернул к деревне. Однако скоро перешел на шаг, потому что слабость облаком обволокла мое тело и стала качать его из стороны в сторону. Дальше я пошел медленно, выравнивая дыхание, и только тут подумал, не Джеймс ли надоумил Лиззи меня навестить. С радостью обнаружил, что это мне безразлично, и выбросил это из головы. Свернув в деревню, я сразу увидел возле трактира желтый Гилбертов «фольксваген».
– Чарльз!
Лиззи увидела меня и побежала мне навстречу. В дверях «Черного льва» стоял и ухмылялся Гилберт. Какая роль уготована мне в этой комедии? Я расслабился и чувствовал, что улыбаюсь как со сна, точно актер, забывший слова роли, но уверенный, что сумеет экспромтом подать нужные реплики.
– Привет, Лиззи, привет, и Гилберт здесь, вот хэро-шо-то!
– Чарльз, какой же ты худой и бледный!
– Приятно слышать. Я как-никак болел.
– Тебе, наверно, еще надо лежать?
– Нет, ничего. Значит, вы оба здесь, какой приятный сюрприз!
– Привет, Чарльз, дорогой мой, – сказал Гилберт, подходя к нам. Его красивое, собранное в складки лицо по-собачьи выражало вину и робкую надежду на прощение. Погладь его – и он запрыгает, залает.
– Вид у Чарльза совсем больной.
– Ты, надеюсь, не заразен?
– Нет, нет.
– Мы тебя поджидали на улице, – сказала Лиззи. – На солнышке совсем тепло.
– И правда.
– Чарльз, тебе чего принести? – сказал Гилберт. – Нет, нет, ты садись, ты на положении больного. Хочешь сидра, или он на твой вкус слишком сладкий?
– Да, спасибо, давай. Ну, Лиззи, до чего же я рад тебя видеть, и выглядишь ты замечательно!
Некоторые женщины – и Лиззи, как я уже говорил, из их числа – наделены поразительно изменчивой внешностью, могут казаться и уродками, и красавицами. Лиззи сегодня была ближе ко второй крайности – молодая, миловидная, как пухленькая травести, и кудряшки-штопоры развеваются от ветра. На ней были длинная полосатая синяя с зеленым рубашка и черные брюки. А на лице, как и у Гилберта, по-собачьи виноватое выражение, только с примесью победного лукавства.
Мы сели на деревянную скамью перед трактиром и поглядели друг на друга, я – с неопределенной улыбкой, она – вся собранная, с блестящими глазами. Я чувствовал себя как никогда на виду у аборигенов, но улица, к счастью, была безлюдна.
Я сказал:
– Спасибо, что позвонила мне. Вы здесь как, проездом? Ты прости, что не приглашаю погостить, принимать гостей мне еще не под силу.
– Нет, что ты, мы сразу вернемся на магистраль. Гилберту нужно кое-кого повидать в Эдинбурге. На фестивале пойдет та пьеса…
– Все понятно.
– Чарльз, милый, милый, ты меня простил, ты не сердишься?
– За что, Лиззи?
– Все равно, ты только скажи, простил?
– Да, если это тебе нужно, но я не знаю, о чем ты. Ужасно ты любишь секретничать! А вот и наш Гилберт с выпивкой.
Лиззи и Гилберт попросту приехали за отпущением грехов. Они сидели, смотрели на меня и улыбались, как двое детей в ожидании справки, что наказание с них снято, чтобы тут же вприпрыжку убежать, размахивая ею в воздухе. Они хотели, чтобы я их любил и снял последнюю пылинку с их счастья. Как тщательно они, должно быть, все обсудили, перед тем как нанести мне визит! Мне они сейчас казались детьми, и я вдруг почувствовал себя стариком, а пожалуй, и правда сильно постарел с тех пор, как поселился у моря.
Я потерял Лиззи, но как, когда? Может быть, нужно было сразу ее присвоить. Или, может быть, Гилберт и жизнь с Гилбертом ей действительно больше по душе. Или, может быть, я, когда услал ее в Лондон с Джеймсом, слишком ее напугал. Лиззи хочет жить спокойно и счастливо, довольно с нее страхов, и не мне ее осуждать. Что Джеймс возвел между нами стену, это я знал. Пусть с Джеймсом у нее и не было «ничего такого», этого «ничего» оказалось более чем достаточно. С Джеймсом всегда так бывало. Одним прикосновением мизинца он мог испортить для меня что угодно. Возможно, я не мог отделаться от детского представления, что Джеймс все делает лучше меня. Джеймс, конечно, не желал мне зла, но самая его ложь оказалась поистине роковым изъяном. Джеймса я, вероятно, не потерял, а вот Лиззи потерял, сумел «отстранить» ее, как пытался раньше. А ведь отстранить Лиззи я хотел из-за Хартли. И из дому выбежал утром, чувствуя, что ни секунды больше не могу в нем пробыть, тоже из-за Хартли. Моя болезнь отмерила срок ожидания, теперь этот срок миновал. Телефонный звонок Лиззи и был сигналом, призывом к действию. Для меня и для Хартли час пробил.
А пока я сидел и ласково улыбался Лиззи, и сколько бы мы ни улыбались – а она, возможно, улыбалась невинно, с надеждой, воображая, что может по-прежнему держать меня и не держать, отпустить и не отпустить – все равно все кончится хорошо, – связь была порвана. Я вспомнил слова Джеймса, что мне на роду написано доживать одному и быть для всех дядюшкой, и спросил:
– Рада, значит, видеть дядю Чарльза?
Она рассмеялась, и я рассмеялся, и мы все посмеялись, а Лиззи стиснула мне руку. Я разрешил им быть счастливыми и видел, как они довольны и благодарны мне. Все «распушили хвост», все, кроме меня.
Сидр, слишком сладкий и довольно-таки крепкий, начинал оказывать свое действие. Я совсем было развеселился, но вдруг мне явилась мысль о Титусе, торжественно, точно кто-то внес на блюде отсеченную голову. Джеймс что-то говорил про Титуса, но что? Причинность убивает. Колесо справедливо. Я вспомнил, как закричала в тот день Лиззи. Может, я все же потерял Лиззи из-за Титуса, потому что она меня осуждала, потому что нервы не выдержали? До чего же тесно переплетены между собой причины и следствия! Теперь Лиззи кричит от радости. Что ж, ей нужно жить дальше. Всем нам нужно жить дальше. Титус пришел извне и пробыл с нами недолго.
Мы еще поболтали, непринужденно, как старые друзья. У Гилберта хорошая роль в телевизионном сериале, которому конца не видно. Они решили заново отделать комнаты. Лиззи опять работает часть дня в больнице. Я непременно должен у них пообедать. О Хартли не было сказано ни слова, и это деликатное умолчание словно подтвердило, что мы прощаемся навсегда, хотя трудно представить себе, что они могли бы сказать.
Я спросил, который час, достал из кармана часы и поставил по часам Лиззи. Она сказала, что им пора ехать, и я проводил их до машины. Лиззи уже изготовилась к объятиям, но я потрепал ее по плечу и отворил дверцу. Гилберту, кажется, хотелось меня поцеловать. Я помахал им вслед, словно в их лице что-то кончилось. Потом пошел по улице, в сторону церкви и дороги, отходящей вверх, к коттеджам. Уже у самого поворота кто-то сзади тронул меня за плечо, и я в испуге обернулся. Сначала женщина показалась мне незнакомой, потом я узнал владелицу лазки. Она бежала за мной, чтобы сообщить, что в продаже у нее есть наконец свежие абрикосы.
Я стал подниматься в гору и сразу почувствовал усталость и одышку. Может быть, следовало еще денек отдохнуть после болезни. Может, не следовало пить так много сидра. Может быть, Лиззи и Гилберт растворили мои силы в своей жизнерадостности, своей способности изменить мир и выжить. Они увезли с собой какую-то часть меня и теперь используют ее для своих надобностей. Может быть, мне следовало радоваться, что кто-то способен употребить меня в пищу.
Я чувствовал, что не готов и не одет, но не мог противиться неизбежному. Эту встречу ничто не заставит меня отложить, не заставит вымаливать новых возможностей. Страшная тяжесть давила мне плечи. Однако что именно предпринять, я не знал. У меня не было ни тупого орудия, ни такси. Но я достиг той точки, до которой никогда еще не доходил, – блаженной точки предельной решимости.