Айрис Мердок - Море, море
– Ничего, что я к тебе заглянул?
– Ничего.
Я сел и стал двигать по столу молоток. Джеймс встал, снял закапанный дождем пиджак, стряхнул его, повесил на спинку стула, отвернул манжеты рубашки и опять сел,
облокотившись о стол и глядя на меня.
– Что это ты делаешь?
– Чиню молоток. – Дело в том, что головка легко надевалась на ручку, но сидела неплотно, готовая соскочить при первом же ударе.
– Головка плохо держится, – сказал Джеймс.
– Это я заметил.
– Тут нужен клинышек.
– Клинышек?
– Загони туда щепку, чтоб держала.
Я нашел щепку (в доме их почему-то полно), пристроил ее в отверстие головки и, придерживая пальцем, вогнал в отверстие ручку. Потом помахал молотком. Головка сидела как впаянная.
– Зачем он тебе? – спросил Джеймс.
– Убить черного таракана.
– Ты же любишь черных тараканов, во всяком случае любил, когда мы были мальчишками.
Я встал, достал литровую бутылку испанского красного вина и, откупорив, поставил на стол вместе с двумя стаканами. В кухне было холодно, я зажег газ.
– Как весело нам бывало, – сказал Джеймс.
– Когда?
– Когда мы были мальчишками.
Я не помнил, чтобы мне когда-либо бывало с Джеймсом особенно весело. Я разлил вино, и мы посидели молча.
Джеймс, не глядя на меня, чертил на столе пальцем какие-то узоры. Возможно, ему было неловко; и от мысли, что он чувствует себя в непривычном положении просителя, мне самому стало неловко. Но выручать его я был не в настроении. Молчание длилось. Ни дать ни взять молитвенное собрание квакеров.
Вдруг Джеймс сказал:
– Ты слышишь море?
– Шекспир, любимая цитата Китса. – Я прислушался. Удары и взрывы прекратились, их сменили свистящие вздохи, это большие волны одна за другой деловито взбирались на скалы и, омочив их, откатывались. Ветер, видимо, усилился. – Да.
Снова помолчав, Джеймс спросил:
– Поесть у тебя найдется?
– Вегетарианское рагу с растительным белком.
– Вот и хорошо, яйца мне надоели.
Мы еще посидели, прихлебывая вино. Джеймс подлил в свой стакан воды, я тоже. Потом я встал, чтобы разогреть рагу. (Я открыл банку еще утром, но оно долго не портится.) И тут мне подумалось, что механизм, который я так искусно сконструировал, чтобы навсегда отделить себя от Джеймса, работает не очень-то исправно.
– Хлеба?
– Да, пожалуйста.
– О черт, хлеба-то нет, только печенье.
– Ничего, давай печенье. Мы принялись за рагу.
– Ты когда приедешь в Лондон? – спросил Джеймс.
– Не знаю.
– Как Хартли?
– Что Хартли?
– Есть новости, планы?
– Нет.
– Видел ее?
– Пил чай у них в доме.
– И как было?
– Вежливо. Вина еще хочешь?
– Спасибо.
Я боялся, что Джеймс и дальше будет изводить меня вопросами, но нет, интерес его, видимо, иссяк. Теперь он заговорил, как бы обобщая:
– Мне кажется, ты почти выкарабкался. Ты построил клетку и поместил Хартли посреди нее, в пустом пространстве. А вокруг нее располагаются все твои сильные чувства: тщеславие, ревность, зависть, жажда мести, любовь к собственной молодости. Они не сосредоточены на ней, они до нее не дотягиваются. Кажется, что она у них в плену, а на самом деле ты не причиняешь ей никакого вреда. Для тебя она образ, идол, подобие, ты заклинаешь духов. Скоро ты увидишь в ней злую волшебницу. И тогда тебе останется только простить ее, и ты окажешься на это способен.
– Благодарствую, но я, понимаешь ли, люблю не ее подобие, а ее, включая самое в ней ужасное.
– То, что она предпочла его тебе? Это был бы настоящий подвиг.
– Нет, разрушительную силу, кровожадность, все, что у нее на уме.
– А что у нее на уме? Возможно, забыть тебя ей не давало чувство вины. Когда ты освободил ее от этого чувства, она была благодарна, но тогда уже в ней самой проснулись обида, воспоминания о том, как ей бывало с тобой скучно, а после этого пришло равнодушие. Сыра нет?
– Джеймс, ты решительно ничего в этом не понимаешь. Я не отступился, да и не выкарабкался, как ты изволил выразиться.
– Тебе, возможно, на роду написано жить одному и быть для всех дядюшкой, словно ты священник, давший обет безбрачия. Доживать жизнь можно и хуже. Сыр у тебя есть?
– Надеюсь, до конца жизни мне еще далеко. Да, сыр у меня есть. – Я достал сыр и открыл следующую бутылку.
– Между прочим, – сказал Джеймс, – ты, надеюсь, поверил тому, что я тебе сказал насчет Лиззи?
Я налил ему и себе.
– Могу поверить, что инициатива была ее, а ты был вынужден поступить по-джентльменски.
С минуту Джеймс задумчиво хмурился. Скорее всего обдумывал, не пуститься ли снова в подробности насчет того, как редко они виделись, и так далее.
Я решил, что это не важно. Я ему верил.
– Не важно, – сказал я. – Я тебе верю.
– Мне жаль, что это случилось, – произнес он, не столько прося извинения, сколько констатируя факт.
– Да ладно, хватит об этом.
Джеймс опять принялся чертить узоры на столе, и мне опять стало неловко. Я спросил с наигранной бодростью:
– Ты расскажи о себе, как твои дела?
– Я уезжаю.
– Ах да, ты ведь говорил, что тебе предстоит путешествие. Может быть, туда, где есть горы, и есть снег, и демоны прячутся в шкатулках?
– Как знать? Ты любишь море. Я люблю горы.
– Море чистое. Горы высокие. Я, кажется, пьян.
– Не такое уж море чистое, – сказал Джеймс. – Ты знаешь, что дельфины иногда совершают самоубийство, выбрасываются на берег, замученные паразитами?
– Напрасно ты мне это сказал. Дельфины такие симпатичные твари. Значит, и у них есть свои демоны. Что ж, счастливого пути. Дай мне знать, когда вернешься.
– Непременно.
– Не могу я понять твоего отношения к Тибету.
– К Тибету?
– Да, представь себе! Ведь это была всего лишь примитивная средневековая тирания, вся пропитанная суевериями.
– Конечно, это была примитивная средневековая тирания, пропитанная суевериями. Кто с этим спорит?
– Да выходит, что ты. Ты смотришь на Тибет как на потерянный буддистский рай. – Никогда раньше я не решился бы сказать Джеймсу такое. Наверно, это вино подействовало.
– Я не смотрю на него как на потерянный буддистский рай. Тибетский буддизм во многих отношениях изжил себя. Нет, то была изумительная человеческая реликвия, последняя живая связь с древним миром, необычайная, нетронутая страна, в которой религия и фольклор слились воедино. И все это разрушено умышленно, безжалостно, без разбору. Такое быстрое, бездумное разрушение прошлого всегда достойно сожаления, какие бы преимущества из него ни проистекли в дальнейшем.
– Значит, ты рассуждаешь, как любитель старины? Джеймс пожал плечами. Он разглядывал ночных бабочек, слетевшихся на огонь лампы.
– У тебя тут замечательные бабочки. Такого бражника я уже сто лет не видел. Ой-ой-ой, досталось ей, бедняжке. Можно, я закрою окно? – Он ловко поймал двух бабочек, выбросил их наружу вместе с трупиком их красивой подружки и закрыл окно. Я заметил, что дождь перестал и воздух прояснился. Туман разогнало ветром.
– Но тогда, значит, тебе просто интересно было изучать суеверия? – спросил я. Я чувствовал, что в этот вечер, несмотря на все наши неловкости, мой кузен более, чем когда-либо, мне приоткрылся.
– А что такое в конечном счете суеверие? – сказал он, подливая вина в оба стакана. – И что такое религия? Где кончается одно и начинается другое? Как ответить на этот вопрос применительно к христианству?
– Но я имею в виду, что ты только изучал… а сам не… – Что я имел в виду? Я никак не мог сформулировать свой вопрос.
– Ты, разумеется, прав, – сказал Джеймс (он под действием вина стал как будто только разговорчивее), – что все время пользуешься словом «суеверие», это очень существенно. Я спросил, где кончается одно и начинается другое. Думаю, что в сущности-то всякая религия есть суеверие. Религия – это сила, иначе и быть не может, она, например, помогает человеку изменить себя, даже убить себя. Но в этом и ее проклятие. Применение силы – опасная игра. Кратчайший путь – единственно верный, но он очень крут.
– Мне кажется, что религиозные люди чувствуют себя слабыми и поклоняются чему-то сильному.
– Это им только кажется. Преклоняющийся наделяет предмет своего поклонения реальной, не воображаемой силой, в этом суть онтологического доказательства, одной из самых двусмысленных теорий, до какой додумались умные люди. Но эта сила – страшная вещь. Наш бог создается из наших страстей и привязанностей. И когда одна из привязанностей отпадает, на смену ей, в утешение нам, приходит другая. Мы никогда целиком не отказываемся от какой-нибудь радости, мы только обмениваем ее на другую. Всякая духовность вырождается в магию, а магия автоматически влечет за собой возмездие, даже если сознание очищается от грубых мирских привычек. Белая магия – это черная магия. И неумелое вторжение в чей-то духовный мир может породить чудовищ для других людей. Демоны, использованные для добра, могут остаться при нас и впоследствии натворить много бед. Конечное достижение – это полный отказ от самой магии, конец того, что ты зовешь суеверием. Но как это происходит? Добро, отказавшись от силы, действует на мир отрицательно. Хороших людей даже вообразить невозможно.