Джеймс Болдуин - Современная американская повесть
Фонни на самом деле весь в отца. Так вот, миссис Хант улыбнулась мне кроткой, нежной улыбкой, когда Фонни вывел меня в то утро из нашего дома.
— Я очень рада, Тиш, что сегодня утром ты идешь в обитель божию, — сказала она. — А ты сегодня хорошенькая!
Это было сказано таким тоном, что мне стало ясно, как я выгляжу в другие дни и как я вообще выгляжу.
Я сказала:
— Здравствуйте, миссис Хант. — И мы пошли по улице.
Улица была воскресная, утренняя. На наших улицах всегда знаешь, какой сейчас день и даже какой час. Там, где я родилась и где родится мой ребенок, идешь по тротуару, смотришь и будто видишь, что делается вот в этом и вон в том доме. Например, скажем, в субботу, в три часа дня, время совсем плохое. У ребят занятий в школе нет. У мужчин короткий день. Казалось бы, очень хорошо — вся семья в сборе. Так нет! Ребята мозолят глаза мужчинам. Мужчины мозолят глаза ребятам. И женщин, которым надо успеть со стряпней и уборкой и волосы распрямить и которым видно то, чего мужчины не желают замечать, все это просто бесит. Достаточно посмотреть на улицу или послушать, как они вопят, скликая свою ребятню. Достаточно посмотреть, как они вылетают из дому — стремглав, вихрем, как раздают шлепки ребятам и волокут их домой, достаточно посмотреть, как ревет ребенок и как мужчины, не обращая ни малейшего внимания на все это, кучками собираются на углах, сидят в парикмахерских, передают друг другу бутылку, заходят в ближайший бар, заигрывают с девицей за стойкой, затевают драку, а попозже только тем и занимаются, что приводят в порядок свои выходные костюмы. Субботний день — точно туча, нависшая над головой, точно ожидание, что вот-вот разразится гроза.
Но к воскресному утру грозовые тучи пронеслись, разрушив все, что можно. И каковы бы ни были эти разрушения, теперь все расчищено. Женщины каким-то образом все собрали, кое-как навели порядок в доме. И вот все теперь обмытые, чистые, причесанные, напомаженные. Потом пойдут обедать — есть ветчину, или требуху, или курицу, зажаренную на сковороде или в духовке, с картошкой, с рисом и зеленью, или кукурузные лепешки, или оладьи. После обеда придут домой, возликуют духом и такие станут благостные! Некоторые мужья по воскресеньям моют машины — чисто моют, чище, чем свою крайнюю плоть. Вот таким воскресным утром, когда мы шли по улице, с одной стороны рядом со мной, с видом жертвы, плелся Фонни, а с другой, точно королева, вступающая в свое королевство, вышагивала миссис Хант, будто мы проходим по ярмарке. Но теперь мне думается, что на мысль о ярмарке меня навел Фонни, который за всю дорогу не проронил ни слова.
Как бьют бубны в церкви, было слышно уже за квартал.
— Вот бы твоего отца привести как-нибудь в воскресенье в дом божий, — сказала миссис Хант. Потом посмотрела на меня: — Тиш, а в какую церковь вы ходите?
Я ведь уже говорила, мы баптисты. Но в церковь мы особенно не ходим — может, только на рождество или на пасху, в такие вот дни. Мама недолюбливает этих сестриц во Христе, они недолюбливают ее, сестра моя все больше как мама, а папа говорит, что нечего бегать за господом богом, и вообще, по-моему, не очень-то он его почитает.
Я сказала:
— Мы ходим в баптистскую Абиссинию, — и уставилась на трещины в тротуаре.
— Абиссиния красивая церковь, — сказала миссис Хант, как будто это самое лучшее, что можно сказать о нашей церкви.
Было одиннадцать часов утра. Служба только что началась. Правда, занятия в воскресной школе начинались в девять и Фонни полагалось уже давно быть в церкви, но в то воскресенье он получил благодаря мне разрешение не присутствовать на уроке. Вообще-то миссис Хант была с ленцой, и не очень ей хотелось вставать рано утром, чтобы проводить Фонни в воскресную школу. Ведь в воскресной школе некому было ею восхищаться, некому обмирать, любуясь ее ухоженным, нарядно одетым телом, ее белой как снег душой. Фрэнк — тот и вовсе не собирался подниматься спозаранку и отводить Фонни в школу, а сестры не желали пачкать руки о своего курчавого братца. Что ж делать? Приходилось вставать миссис Хант и с глубокими вздохами, с восхвалениями господа снаряжать Фонни. Но если она не вела его за руку, он, конечно, редко туда добирался. И сколько раз эта женщина возносилась духом в церкви, не подозревая, где сейчас находится ее единственный сын. «С чем Элис неохота самой возиться, — позднее говорил мне Фрэнк, — она передает в руки господа бога».
Церковь была в помещении почтовой конторы. Не знаю, зачем это помещение надо было продавать и, уж если на то пошло, зачем кому-то понадобилось покупать его — длинное, темное, с низкими потолками, оно все равно было больше похоже на почту. Некоторые перегородки снесли, поставили скамьи, повесили библейские тексты и расписание служб, но потолок там был из этой ужасной рифленой жести, кое-где его покрыли коричневой краской, а в других местах так и оставили некрашеным. Когда входишь в эту церковь, кафедра кажется где-то далеко-далеко. Честно говоря, здешние прихожане, по-моему, гордились главным образом размерами своей церкви и тем, что они сумели такую заполучить. Я-то, конечно, привыкла (более или менее) к нашей Абиссинии. Она светлее, и там есть галерейка. Я обычно сидела на этой галерейке у мамы на коленях. Как только мне вспоминается псалом «Безоблачный день», я будто снова сижу там на коленях у мамы. Как только у меня в ушах зазвучит «Благословенный покой», так я сразу вспоминаю церковь Фонни и мать Фонни. Я не к тому, что от этого псалма будто веяло покоем и будто в церкви был покой. Просто в нашей его не пели. У меня он накрепко связан с церковью Фонни, потому что, когда его запели в то воскресное утро, мать Фонни воспарила духом.
Когда люди воспаряют и подчиняются власти господней, тут есть на что посмотреть, даже если смотришь на это не в первый раз. Но у нас в церкви редко кто воспарял духом: мы были не столько Освященные, сколько благопристойные, цивилизованные. В их церкви мне по сию пору видится что-то страшное. Но это, наверно, потому, что ее так ненавидел Фонни.
Их церковь была очень широкая, и между рядами в ней шли три прохода. Вы, может, думаете, что так легче найти средний проход, чем если б там был только один, по самой середке? Как раз наоборот, гораздо труднее. Тут надо чутьем брать. Мы вошли в эту церковь, и миссис Хант повела нас прямо по левому проходу, так что все, кто сидел правее, поворачивались и смотрели на нас. И, откровенно говоря, было на что поглядеть. Я — черная, длинноногая, в синем платье, волосы приглажены, повязаны синей ленточкой. Фонни, который держал меня за руку, — несчастный, в белой рубашке, в синем костюме, синем галстуке; волосы так жутко, так отчаянно блестят — и не столько от вазелина, сколько от пота, проступившего на голове. А за нами миссис Хант… не знаю, как это ей удалось, но, только мы ступили за церковный порог, она мигом преисполнилась суровой любви к нам, двум малолетним язычникам, и повела нас впереди себя к престолу. Она была в чем-то розовом или бежевом, я сейчас уже не помню, но ее наряд выделялся на общем мрачном фоне. И на голове у нее сидела ужасная шляпа, какие тогда носили женщины, с вуалькой до бровей или до носу, а выглядят они в этих вуальках всегда так, будто на лице у них сыпь. Кроме того, она была на высоких каблуках и выстреливала ими по полу, как из пистолета, а голову держала очень высоко, очень благородно. И только вошла в церковь, так сразу обрела спасение души и освятилась, и я до сего дня помню, как меня вдруг всю затрясло при взгляде на нее — где-то глубоко, в самом нутре. Точно и надеяться нельзя было хоть слово, хоть единственное слово, хоть словечко сказать ей, не предав себя в руки бога живого, а он, бог, посоветуется с ней, прежде чем отвечать мне.
Престол… Она вывела нас к передним скамьям и посадила перед ним. Нас посадила, а сама склонилась, стала перед престолом на колени, и нагнула голову, и прикрыла глаза рукой, сначала заправив вуаль вверх, чтобы не чикаться с ней. Я покосилась на Фонни, но Фонни даже не взглянул на меня. Миссис Хант поднялась с колен, повернулась лицом к молящимся, а потом скромно опустилась на свое место.
Какой-то молодой человек, рыжеволосый, свидетельствовал перед господом, рассказывал о господе, о том, как господь вытравил все пятна у него из души и усмирил его похотливую плоть. Потом, когда я стала постарше, он часто попадался мне на улицах. Его звали Джордж. Сидит, бывало, на ступеньках какого-нибудь крыльца или на краешке тротуара, клюет носом, а умер он от того, что вкатил в себя слишком большую дозу. Прихожане начали восхвалять его изо всех сил; на кафедре одна рослая сестра в длинном белом балахоне вскочила с места и легонько вскрикнула. Тогда все стали кричать: «Помоги ему, Иисусе! Помоги ему!» А как только он сел, другая сестра, ее звали Роза — она вскоре совсем сгинула из церкви, родила ребенка, и я помню свою последнюю встречу с ней, мне тогда было лет четырнадцать, идет она по улице, на тротуарах снег, лицо у нее все в кровоподтеках, руки распухшие, на голове какая-то тряпица, чулки спущенные, идет и что-то напевает, — так вот эта Роза встала и начала петь: «Легко ли на душе твоей, когда идешь ты из пустыни, о длань господню опираясь». Тут Фонни взглянул на меня и сразу же отвел глаза. Миссис Хант пела и хлопала в ладоши. И огонь среди прихожан начал разгораться.