Шарль Левински - Геррон
После обеда дедушка всегда спал. Когда я бывал у него в гостях, не было ничего лучше, чем забраться к нему в постель. Мама и папа меня к себе никогда не пускали.
От него пахло сигарным дымом и стаканчиком шнапса, который он позволял себе после каждой еды. «Для пищеварения», — говорил он. Выпивал его залпом и содрогался. Несколько лет я считал, что это лекарство, ужасно горькое на вкус.
Он спал на боку, обняв меня одной рукой. Никогда больше я не чувствовал себя таким защищенным. Два пальца на его руке были пожелтевшими. Конечно, из-за сигар. Но мне он рассказывал, что однажды пожал руку одному китайцу. Я знал, что его истории выдуманные, но все равно верил им.
Я всегда бодрствовал, когда он спал. Даже если самому хотелось спать. Эти минуты были слишком драгоценны, чтобы растрачивать их на сон.
Пробуждение дедушки начиналось с кашля. Это тоже было из-за сигар. Он не сразу открывал глаза, а нашаривал меня рядом с собой и говорил:
— Кто это положил рядом со мной этого щеночка?
Или:
— Неужто я и впрямь прихватил с собой в постель зонтик?
И я потом уверял его — это была такая игра, и мы оба наслаждались ею, — что я не щенок и не зонтик, а Курт, его внук Курт. А он не хотел верить. То был первый диалог, который я заучил в жизни, и кончался он всегда одним и тем же текстом:
— Ты никак не можешь быть моим внуком Куртом, — говорил дедушка. — Иначе бы ты давно уже попросил меня рассказать какую-нибудь историю.
А я:
— Историю, дедушка! Пожалуйста, пожалуйста, расскажи историю!
Потом он переворачивался на спину, я устраивался на его вытянутой руке, и он начинал рассказывать. Больше всего мне нравилось слушать истории про великанов. Ведь как-никак дедушка со своей фамилией Ризе сам был из них — тайно.
Одна из этих историй гласила:
— Жил-был однажды великан, он был огромный, сильный и тупой. Такой огромный, что на всех смотрел свысока. Такой сильный, что мог сам себя взять за шиворот и поднять в воздух. Такой тупой, что ему казалось, будто все люди должны его любить. За то, что он такой приятный великан.
— А он был приятный великан?
— Иногда он бывал приятным, а иногда невыносимым. Иногда он нравился людям, а иногда нет. Это раз на раз не приходится. И вот был один человек, волшебник, который вообще не любил великанов. И утром не любил, и днем не любил, а уж вечером не любил и подавно. Никто не знал почему. Никакой великан ни разу не перешел ему дорогу и не наступил на ногу. Ни один не опрокинул котел, в котором тот варил свои волшебные зелья. Он просто так не любил великанов. Такое иногда случается. Это не просто — быть великаном.
— Поэтому ты и принимаешь каждый день таблетки для уменьшения.
— Вот именно, — говорил дедушка и рассказывал дальше. — Однажды волшебник сделал великану подарок.
— Как так? — спросил я. — Он же его не любил.
— Но это был хитрый подарок, — сказал дедушка. — Он только выглядел подарком. Это был орден, украшенный золотом, серебром и бриллиантами. И на ордене было написано «Я великан». «Теперь ты должен носить его всегда, — сказал волшебник. — Чтобы люди тебя узнавали». Великан обрадовался подарку и тут же прикрепил орден к своему пиджаку. Он и в самом деле был с виду очень хорош. Но… — Он сделал паузу. Если бы мы не лежали в постели, он бы затянулся сигарой. — Но, — рассказывал он дальше, — орден был заколдован. Три дня он варился в волшебном бульоне и был трижды посолен волшебной солью. Кто его носил — в этом-то и заключалась каверза, которую замыслил волшебник, — тот каждый день становился чуточку меньше. Именно это и произошло с великаном.
— А что же он не снял с себя этот орден?
— Это была часть волшебства, — сказал дедушка. — Великан не замечал, что становится все меньше. И продолжал считать себя самым большим великаном в мире. И тогда, когда он уже не мог смотреть на крыши домов сверху вниз. И когда уже не мог заглянуть даже в окна второго этажа, а потом и в окна первого. В какой-то момент уже цветы стали возвышаться над ним, а потом и трава. Маленький камешек был точно гора. Когда от него осталась лишь маленькая-маленькая точечка, волшебник наступил на него и размазал его по земле. И вытер подошву о траву. Теперь великана больше не было. Только орден остался лежать. Но надпись на нем изменилась, и это тоже входило в состав волшебства. Теперь на ордене было написано «Когда-то я был великаном».
— Это плохая история, — сказал я.
Уже не помню, что мне ответил дедушка. Но знаю, что он мог бы ответить.
— Да, история нехорошая, — мог бы он сказать. — Но она про тебя.
С сегодняшнего дня всюду висят плакаты. Объявления Мурмельштейна. Дисциплина, пишет он, теперь самое главное. Именно в трудные времена. Спокойствие и порядок. Мы все должны чем-то пожертвовать ради общества. Так он пишет.
Его предшественник Эпштейн — едва успел исчезнуть, как уже забыт, — точно так же формулировал свои призывы, не иначе. Но он никогда не отдавал распоряжений печатать их на плакатах и расклеивать по стенам. То, что Мурмельштейн считает это необходимым, не сулит ничего хорошего. Не в Терезине, где любое изменение всегда означает только ухудшение. Перемену к еще худшему.
Поговаривают, что снова готовят отправку нескольких транспортов. Под шумок. Пять тысяч человек должны быть депортированы, говорят одни. Нет, возражают другие, десять тысяч. Самое меньшее. Стараются превзойти друг друга страшной цифрой. Больший ужас побивает меньший. Всякий взлет фантазии ужаса принимают на веру. В первом классе школы мы играли в игру, где побеждал тот, кто сможет придумать самое большое число. Мы побивали друг друга миллионами, миллиардами и триллионами. Не имея никакого представления, что означают эти слова. Недели две на каждой перемене мы в это играли. Пока однажды кто-то не принес в школу полоску бумаги, которую он склеил дома с помощью родителей и исписал бесконечным рядом цифр. Сам господин Ольце, наш учитель, не смог прочитать это число. Тогда игра закончилась. Со слухами о запланированной депортации происходит нечто подобное. «Пятнадцать тысяч», — сказал кто-то сегодня. Еврейское агентство сказок работает сверхурочно.
И еще кое-что дает повод для бесконечных предположений: все представления в гетто отменены. Ни концертов, ни театра. «Карусель» больше не крутится. Всезнающие люди объясняют это так: после девяти транспортов уже не останется ни одного ансамбля целиком. Даже если подключить второй состав. Но быть того не может, чтобы это было правдой. Может, запрет никак не связан с Терезином. В Рейхе тоже закрыли театры. Эту новость Ольга принесла от датчан. Было сказано: все актеры уходят на фронт. Что, скорее всего, означает: они сфотографируются в форме. Сшитой по заказу. Знаю я своих коллег.
Мы в последнем акте. В этом нет сомнений. Остальное — молчание.
Фильмы в Рейхе будут снимать и впредь, это я знаю из того же источника. Это дает мне надежду. Когда Терезин опустеет, тогда-то и понадобится мой фильм. Чтобы доказать миру, что мы все еще здесь.
Эсэсовцы, это тоже бросается в глаза, теперь ходят по гетто всегда по двое. Новое предписание. Не ожидают ли они сопротивления? Восстания? От кого? Мы истощены от голода и обессилены. И даже если… Чтобы нас подчинить, не понадобится ни оружия, ни отравляющего газа. Достаточно будет запаха свежего хлеба. Мы последует за ним, как гамельские крысы.
Ибо ломтики хлеба становятся все меньше, а суп все жиже. «У немцев кончаются запасы», — говорят одни. Другие объясняют оскудение так: «Бухгалтерия опережает факты. По их расчетам, нас уже на пять тысяч ртов меньше». Или на десять тысяч. Или на пятнадцать. «Вот увидете», — говорят они.
Вот увидим.
Вдруг пошли новые слухи о положении в Освенциме. Жуткие истории, в которые я не могу поверить. Не хочу верить. Даже если людя клянутся, что информация исходит от самого Мурмельштейна. В тот день, когда Рам назначил его еврейским старостой, он якобы сказал: «Значит, я тот, кому придется посылать людей на смерть». Каждый уверяет, что информация из надежного источника — от того, кто сам при этом присутствовал или знает того, кто совершенно точно знает… Не важно. Страх всегда окрылял фантазию. Разумеется, нацисты преступники, но на столь массовое убийство им никогда не найти достаточное количество сообщников. Это сведется к работе в нечеловеческих условиях, и, разумеется, выживут не все. Это уже плохо настолько, что нет надобности выдумывать ничего еще худшего. То, о чем рассказывают люди, было бы невозможно чисто организационно. Для этого было депортировано слишком много людей.
Я уже несколько дней занят тем, что составляю список тех, кого я знал в Вестерборке и в Терезине и кто был отправлен в Освенцим. До того как у меня забрали пишущую машинку и бумагу, я успел припрятать несколько чистых листов между страницами плана монтажа. Сшлюздил. Бумага бесценна. Я пишу свой список самым мелким почерком, но листы заполняются один за другим. С обеих сторон. Столько мертвых быть не может.