Александр Казарновский - Четыре крыла Земли
– Вот он! – раздался крик откуда-то из-за зарослей терновника, и к костру подлетел полуголый амалекитянин с кинжалом в руке, а за ним еще двое его собратьев с копьями.
Акки вскочил и оказался между амалекитянами и Махиром.
– Вы обезумели! – заорал он. – Неужели вы не видите, что этот израильтянин за нас!
– За нас – против нас... Не имеет значения! – взвизгнул амалекитянин с кинжалом. – Мы убиваем всех израильтян! Всех!
– Всех! – взревели двое других и, потрясая копьями, кинулись на несчастного. Этого уже не только Акки, но и остальные шхемцы не в силах были вынести. Их пригласили на эту войну, им предоставили право создать свой собственный отряд, а теперь к ним бесцеремонно врываются и пытаются убить присоединившегося к ним стрелка! И убить только за то, что родился от народа, исповедовавшего мерзкое, противочеловеческое учение, с которым, конечно, надо бороться, но от которого этот юноша и сам давно отрекся. Произошла потасовка, которая закончилась тем, что разъяренных, внезапно переставших понимать человеческую речь амалекитян толпа шхемцев обезоружила и скрутила. В бессилии они вращали раскаленными глазами и изрыгали проклятия. Нарушителей спокойствия уволокли обратно в стан Амалека. На лагерь широкими мазками легли синие синайские сумерки. Махир, успокоившись, вновь уселся напротив костра на козлиную шкуру, привезенную савейцем, и продолжил свой рассказ:
– Да, я был счастлив в Египте, а потом... А потом появились они!.. Он ненадолго замолчал, глядя на запад, туда, где за гребенкой гор лежал прекрасный щедрый многоцветный Египет.
– Да... появились они! Два словно ночным кошмаром порожденных старика – Моше и Аарон. Своими жуткими чарами они стали разрушать мой Египет. Мой любимый Египет! Они осквернили Нил, мой добрый Нил, который всем нам давал жизнь, они превратили его в смердящий кровосток наподобие канавки на скотобойне. Они обрушили на наши посевы огненно-льдистый град, и по улицам стали ползать голые люди со вспученными от голода животами. Они погнали по нашим дорогам полчища диких зверей, которые набрасывались на египетских детей, разрывая в клочья несчастных малюток. Они принесли горе в каждый египетский дом, от царского дворца до лачуги рабыни, заставляя ни в чем не повинных людей рыдать над трупиками ненаглядных первенцев. И при этом они призывали, а порой и напрямую заставляли моих единоплеменников, моих бывших единоплеменников, благодарить их свирепого Б-га ни больше ни меньше, как за милосердие. Все вместе это называлось, что Он нас вывел. Но меня-то не надо было никуда выводить! Какое мне дело до их чудовищной веры?! Какое мне дело до этой проклятой земли, откуда четыреста лет назад прибрели мои предки?! По культуре, по духу я египтянин и ничего общего с этими дикарями и ублюдками иметь не желаю! Я не верю в их бредни, что народ Израиля призван исправить мир, а для этого должен создать свое государство!
– Увы, мои родители, которые сами, впрочем, давно уже отряхнули со своих ног прах поганого Ханаана... нет, они не испугались Моше и Аарона, они их устрашились. И, причитая «а вдруг Б-г покарает тех, кто откажется выполнять его приказ», стали собираться в дорогу. Кстати, как это ни печально, но будущее показало, что они были правы – все потомки Израиля, которые в те дни проявили благородство и благоразумие и остались с несчастной Родиной, а не двинулись разорять чужие земли, все пали жертвой какого-то странного мора. Всех извели беспощадные старики!
Со стороны лагеря амалекитян послышался шум. Шапи-Кальби, чье имя означало «Тот, что изо рта собаки» – так в Шхеме величали подкидышей – долговязый мужчина лет тридцати с длинными лохмами, похожими на пальмовые листья, и длинными усами выскочил на косогор, с которого просматривалась равнина.
– Ой! – ужаснулся он. – Сюда движется толпа амалекитян!
– Прячься! – заорал израильтянину савеец. Махир, побледнев, полез под лежащую поодаль груду козлиных шкур, и Акки, поднявшись с трудом по причине отсиженной ноги, проковылял к ней и замаскировал двуногую дичь. Через несколько мгновений сцену заполонили амалекитяне, оглашая окрестности воплем «куда он делся?!»
– А куда ему было деваться? – пожимая плечами, рассудительно проговорил Шапи-Кальби. – Не здесь же сидеть и ждать, пока вы его убьете? Человек пошел к своим... – и Шапи-Кальби махнул рукой в сторону облака, накрывшего, точно белый платок, стан сынов Израиля. – Должно быть, уже там.
Немолодой амалекитянин с седыми локонами, перехваченными алой налобной лентой, с подозрением посмотрел на него.
– Оставьте его в покое, – сказал Шапи-Кальби тихо, чтобы не слышали остальные амалекитяне и, конечно же, заваленный шкурами Махир. – Он нам нужен. У нас мало людей. Пусть повоюет против своих, а после битвы мы его вам выдадим.
Вожак амалекитян понимающе кивнул и зарычал, обращаясь к своим подчиненным:
– Да будет он проклят! – прорычал. – Ничего! Настанет миг, и я лично вот этой самой рукой... – он сжал древко копья с такой силой, что костяшки пальцев побелели – я лично убью его!
– Мы их всех убьем! – пылким хором отозвались его собратья. – Всех!
И, сверкая в отсветах факелов и костра потными мускулистыми бедрами, они двинулись прочь.
– Вылезай! – негромко произнес Акки, подойдя к куче шкур, чернеющей на фоне черной синайской ночи.
Бедного Махира так трясло в ознобе, что пришлось его отпаивать отваром из трав, чтобы перестали стучать зубы. Тем удивительнее было, что первые слова, которые он произнес, придя в себя, были: «Я на них не злюсь... Я их понимаю!»
* * *– А лично тебе-то что сделали твои сородичи, за что ты их так ненавидишь? – спросил Акки, подбрасывая в огонь сухую ветку акации, когда Махир несколько оправился от только что миновавшей угрозы для жизни, и все вновь расселись вокруг костра.
– Я их ненавижу, – мрачно отвечал беглец, – за то, что меня из-за них ненавидят.
– Чего-чего? – не разобрался в этом сложном построении савейский пастух.
– Того, – отозвался Махир, – друзья мои от меня отвернулись. Глядя на его бледное, тонкое, удивительно красивое и одухотворенное лицо, Акки вдруг подумал, что египетские женщины, должно быть, толпами влюблялись в него и с восторгом говорили, насколько он очарователен и ничуть не похож на своих грязных, пахнущих потом и отупелых от рабского труда сородичей.
– Я решил остаться в Египте, – продолжал Махир. – Собрал свои вещи – взял самое дорогое – смену одежды, статуэтку Хатор – богини любви с головой коровы – и несколько свитков. Среди них «Поучение» Птахотепа, мудрейшая вещь, между прочим, «Поучение Ахтоя», «Красноречивый поселянин», ну и поэзия – в первую очередь «Беседа разочарованного со своей душой» и другие стихи... В том числе и мои. Он потупил взгляд. У Акки эта смиренная гордыня вызвала раздражение. Видно было, что говорящий считает себя большим поэтом и только и ждет, чтобы его попросили прочесть что-нибудь поизящнее. Он, верно, забыл, что это для него египетский язык – родной, а для шхемцев и савейца – выученный, хотя и неплохо выученный, ибо на каком еще можно было общаться с проезжими купцами и на Синае, и в Ханаане.– И что было дальше? – грубо вторгся он в поэтические размышления израильтянина.
– Я пришел к своему другу Рамессиду, – грустно сообщил тот. – Когда-то мы с ним в праздник Хеб-Сед ходили смотреть ритуальный бег Великого царя и похороны статуи, его изображающей. И по долине Царей мы с ним тоже путешествовали. В общем, очень близки были... А тут он меня на порог не пустил. «Убирайся прочь, зловонный еврей!» Я ему: «Причем тут я? Это все Моше с Аароном!» А он: «Когда у нас в жилищах тьма стояла такая, что мы с места двинуться не могли, словно увязли в каком-то черном твороге, и только и оставалось сил, что рыдать над нашими угаснувшими в мучениях первенцами – кто приходил к нам в дома с глазами, горящими, как у кошек, да простит мне это сравнение великая кошачеголовая богиня Бастет? Кто при помощи чар, не иначе, двигался в этом твороге свободно, как птица в небесах? Кто, глядя на наши страдания, лишь злорадно ухмылялся и начинал рыться в наших вещах, чтобы выяснить, где лежат золото, серебро, драгоценности, которые потом при свете дня можно будет потребовать? Моше и Аарон? Нет, простые евреи вроде тебя!» «Я этого не делал», – прошептал я. Но он лишь нос зажал да дверь передо мной захлопнул.
Махир замолчал, захлебнувшись горькими воспоминаниями. Вспомнил презрительную усмешку толстого Птахотепа. Вспомнил, как Мерерук, которого он в детстве спас, когда тот начал тонуть, теперь при встрече повернулся к нему спиной. Вспомнил ее, любимую, Хетеферес, ее прямые черные волосы, летящие к обнаженным плечам, ее жгучие глаза. Она, что когда-то жизнью своей дочери клялась ему в любви, этими же устами теперь произнесла: «Ты – мерзость для меня!» И только Инени, старый друг Инени, вышел к нему из дому, ушел с ним на берег Хапи, обнял и произнес: «Нет, оставаться тебе здесь нельзя, Махир! Наши разорвут тебя на мелкие кусочки. Но помни, что ты для меня навсегда останешься самым близким другом, самым любимым в поднебесье человеком!» По берегу Хапи тянулись зеленые рощи, за ними горбились голые меднокожие плоскогорья. Голубые барки, подталкиваемые легкими волнами, тихо постукивали о прибрежные камни. Махир положил голову на грудь своему другу и оба заплакали.