Жан д’Ормессон - Услады Божьей ради
Сейчас нет больше факела, который следовало бы передать наследнику в минуту последнего вздоха. Нет наследства, нет и потомства. Все мы теперь Растиньяки или Жюльены Сорели, в лучшем случае — Жаки Тибо и, может быть, Мерсо. В этом новом для нас положении есть своя красота и величие. Но пусть каждый сам строит свою жизнь, свою судьбу. Каждый из нас одинок в мире. Каждый выберет для себя, по воле случая, друзей и окружение. В наши дни много говорят, используя разные трудные слова, об одиночестве человека. Наверное, прежде всего потому, что распадаются семьи.
Я не отрицаю достоинств систем, которые возникнут в будущем. Человек будет свободнее, а круг общения — шире. Так или иначе — мне кажется, я слышу, как моими устами говорит дедушка, слышу его разочарованный голос, — мы идем к социализму. Я не говорю, что социализм не является самым справедливым строем. Если социализм сдержит свои обещания и преодолеет трудности, если в социалистическом обществе останется хоть что-нибудь от социалистических грез, то он, возможно, будет одновременно и освобождением, и коллективизацией общества. И я не стану утверждать, будто наша семья никогда не была на стороне угнетения и лицемерия. Ведь огромное количество лучших литературных произведений этого века, от Роже Мартена дю Гара до Андре Жида, до Мориака и других, — это обвинительный акт семье. У моей семьи было много недостатков, слепоты, масса смешных черт, в ней было немало группового эгоизма. Но отмечу также, что были у нее и величие, и честь, и целый ряд достоинств, в которых ей отказывают, которые высмеивают, но которые невозможно ничем заменить. Она умерла. Не будем больше говорить о ней. На весах будущего, которые только и остались нынче, семья моя будет весить совсем немного. Но это моя семья. Я не отрекаюсь от нее. И, рассказывая о том, какой она была, я воспеваю ее и увековечиваю.
Поскольку Анна-Мария умерла и поскольку Ален, если он каким-то чудом не вернется, пропал, я порой задумываюсь о будущем Франсуа. Поскольку он принадлежит нам, то он вступает в жизнь с большим количеством привилегий и преимуществ, чем многие другие. Возможно, в новом мире, который мне трудно даже себе представить, он совершит подвиги, каких мы не совершали уже много веков. Ибо мы, жившие в окружении легенд, сами их почти уже не создавали, и даже в кругу семьи они если и возникали, то работали, скорее, против нас. Моя роль состоит в том, чтобы вспоминать. А роль Франсуа будет состоять в том, чтобы изобретать. Я говорю это с чувством нежности и к нему, и к нам: пусть он не идет по нашим стопам! Пусть идет иным путем. И дальше. Пусть живет и думает без груза нашей семьи на плечах. И в каком-то смысле — против нее. Пусть забудет нас, но все же пусть порой будет пытаться со снисходительной улыбкой вспоминать о прошлом.
Нашей ошибкой долгое время было непонимание того, что смысл прошлого заключается только в служении будущему. Ошибкой Алена явилось то, что он вообразил, будто будущее может отречься от прошлого. Разумеется, дети — это смерть родителей. Но ведь из них они и выходят. Они убивают их, но и продолжают их. Я многого желаю моему племяннику, но, быть может, прежде всего желаю ему научиться примирять в себе прошлое и будущее. Никогда еще прошлое и будущее не были так враждебно настроены друг к другу, как сегодня. Я говорил о прошлом, которое с каждым днем стирается из памяти. Будущему я не нужен, его построят другие. Однако завтрашний день, благодаря истории, связан со вчерашним. Пусть же прошлое и будущее не отворачиваются друг от друга. Пусть помнят, что будущее когда-нибудь в свою очередь станет прошлым. Пусть они не позволяют времени разрушать вечность.
Пытаясь воздать моим родичам старый долг, я вместе с тем пытаюсь, принимая время, спасти с его помощью мою долю вечности. В этом мире, где все ускользает и исчезает, я цепляюсь за моих покойников и за Франсуа, как человек, уносимый бурной рекой мелькающих дней, месяцев и лет, из которых так быстро составляются века. Я тону в них, потому что скоро умру. Так пусть же не погибнет безвозвратно имя мое, равно как и наша фамилия. Я хорошо понимаю, сколько реакционного и отсталого скрывается в этом желании увековечиться, понимаю, что многие видят спасение в отказе от своего имени и от эгоистической мечты о коллективной личности. Однако и я тоже не в силах полностью измениться, не в силах расстаться с дурными привычками нашей семьи. Мне ведь даже пришлось бороться с собой, чтобы преодолеть соблазн увидеть имя Алена из-за его кровавых замыслов сияющим в красно-черном цвете, дабы чуть-чуть погордиться им, как Жилем де Ре или дядей Донасьеном. Свои давние, но все еще живые надежды я возлагаю теперь на десятилетнего Франсуа. Не знаю, что он с ними будет делать. Если он вспомнит о чем-то, путь это будет о тете Габриэль и о ее незаурядных талантах. Путь он оторвется от прошлого, чтобы надежнее сохранить ему верность. Пусть наживет добра, если сможет и если это действительно нужно. Пусть остается одиноким и сильным в безликой толпе. Пусть оставит след своего имени, чтобы придать прошлому все цвета будущего, пусть полетит на Луну, чтобы постараться оказаться в начале чего-то, а не в конце. Пусть пишет картины, подобные тем, над которыми смеялся мой дедушка, пусть строит дома, где Жюль не хотел бы жить. Пусть сочиняет музыку с ревом слонов и грохотом опрокидываемых помоек. Пусть пишет книги, где, как говорил Клод, никогда ничего не происходит. А лучше всего, наверное, было бы, если бы он оказался во главе политической партии, умеренной, разумеется, правой партии, например социалистической. Или же вот что: пусть бы он победил на велосипедных гонках, пусть бы выиграл «Тур де Франс».
Мне остается попросить о снисхождении у тех, кто великодушно склонился над этими могилами и над этим прошлым. Прошлым, преисполненным чудес и ужасов. Но я не краснею за него: это мое прошлое, я его принимаю и горжусь им, как гордится своим прошлым любой еврей-купец, или арабский крестьянин, или красногвардеец, справедливо гордящиеся тем, что они и их отцы сделали в прошлом и о чем они рассказывают по вечерам в своем доме или своем шатре, и что называется традицией. Но мое прошлое прошло, прошло, возможно, в большей мере, чем у кого-либо другого, и оно скрывается сейчас в ночи. Я солидаризируюсь с ним, как солидаризировались перед смертью мои родичи в Чехословакии со своей верой, которую они потеряли. Я не верю во многое из того, во что верил мой дед: ни в возвращение короля, ни в природу вещей, ни в неподвижность времени. Но я приветствую и преклоняюсь перед тем, во что он верил и чем он был в нашем веке, когда все над этим лишь посмеиваются.
Я приветствую также отца моего, которого, увы, почти не знал. Я вспоминаю его и слышу, как он декламирует стихи старика Гюго, как подшучивает над этим миром, в котором он жил, отстраняясь от модных волнений и противоречий истории, всегда веселый и очаровательно свободный. Будущее его не пугало, поскольку любознательность и терпимость уживались в нем с преданностью. Я надеюсь, что и мне тоже удастся сохранить и преданность, внимательную к будущему, и веселую терпимость.
Приветствую и матушку мою, любившую несчастья, и Жюля, и Жан-Кристофа, и господина Машавуана, заводившего часы в нашем доме, и настоятеля Мушу, забавно щелкавшего орехи, приветствую всех их, и тетушку Габриэль, тоже наделенную столькими талантами, и красавицу Урсулу, и Юбера, умершего в пятнадцать лет, быть может, отчасти и по нашей вине, и Клода, и Пьера, и Жака, и Филиппа, и Анну-Марию, которая так нравилась мужчинам, и господина Дебуа, и Мишеля, и Анну, и моряка с острова Скирос, и блудницу с Капри, и цирковую наездницу Полину, так любившую свою фамилию, и заблудшую сестричку вице-консула в Гамбурге, и всех моих любимых родичей, включая Алена. Наши женщины были неотразимы и незабываемы, а мужчины — порядочные и темпераментные, не придававшие особого значения деньгам, даже когда тратили их с блеском и с безразличным видом, точно знали, чего они хотят, и так или иначе, часто ошибаясь, но всегда элегантно и убежденно боролись с окружающим миром. Находясь далеко от каменного стола, я предаюсь воспоминаниям.
Я приветствую Франсуа, потому что он — наше будущее. Шел сильный дождь в тот день, когда я повез его на машине в Плесси-ле-Водрёй. Это было пасхальное воскресенье. Мы объехали вокруг дома, который он до того никогда не видел. Я узнал сторожа. Вы его тоже знаете. Угадайте, кто это был? Это был сын Жаклин, которая забеременела от одного нахала накануне мюнхенского сговора, во времена Чиано и Геббельса, Литвинова и Даладье, в годы, когда Анна-Мария скакала на Мстителе по лесным просекам. Это был внук Марты, кухарки при замке в давние годы, и господина Машавуана. Он позволил нам войти в вестибюль с голыми стенами, когда-то увешанными ружьями и оленьими рогами. Как только дверь открылась, мне в голову на короткий момент ударил запах прошлого. Я закрыл глаза, чтобы лучше вдохнуть и вновь внутренне увидеть то, что исчезло навсегда. Но мальчику было неинтересно. Выйдя на площадь, мы увидели в рыночном киоске, украшенном выцветшими афишами Мэрилин Монро, Джонни Холлидея и плакатами с головой Че Гевары, в углу афишу поменьше, с изображением девицы, — помните? — девицы того самого тореро, любовника Урсулы. Я купил мальчику воздушное ружье и бутылочку кока-колы.