Давид Гроссман - См. статью «Любовь»
— Нет, Вассерман, не выдумывай, при чем тут бабочки? Безусловно, никакая не пыльца. В этих вопросах я, как видно, разбираюсь получше тебя. Из моего личного опыта знаю, что тело новорожденного иногда покрыто такой смазкой, действительно напоминающей тонкий слой жира. В чем-то она, эта смазка, помогает им, я уж не помню точно в чем.
Что ж, не исключено, что Нагель, как отец двоих детей, в самом деле, что-то понимает в таких вещах и может уточнить путаные представления Вассермана. Но сочинитель возмущен. Голосом, в котором звучит неприкрытое раздражение, объясняет он Найгелю, что, если он, Вассерман, решил, что это пыльца бабочки, так это будет пыльца бабочки, и ничто другое!
— Ай, Шлеймеле, как мне опротивела эта его бескрылость! Тупой человек, педант, навозный жук! Как змея безногая во прахе ползает, не в силах оторвать глаза свои от земли, ни малейшего воображения. Едва устремляюсь я в просторы свободной фантазии, сейчас же пугается, одергивает меня и торопится вернуться в знакомую колею. Не хочет понять, что нет у него выхода, — придется ему согласиться с безумством рассказа! Собираюсь я подготовить ему целую ярмарку на чердаке, такую несусветную выдумку, что только ахнет!..
Найгель, столь решительно и безапелляционно поставленный на место и, без сомнения, слегка обиженный этим, продолжает все-таки сдержанно настаивать:
— Но ведь действительно имеется такая смазка на новорожденных…
Вассерман, мрачно:
— А касательно этой подкосившей Отто падучей болезни разузнал ты уже что-нибудь — подцепил на свою удочку какие-нибудь рецепты?
Найгель:
— Да, да. И, сделай милость, не пытайся выглядеть таким сердитым и наглым. Штауке рассказал мне некоторые вещи. Честно говоря, я не вижу, чтобы тут можно было добиться излечения. Штауке говорит, что с этими приступами, в сущности, ничего нельзя поделать. — И порывшись в своей записной книжице, вырывает оттуда страницу, исписанную его крупным разборчивым почерком.
— Что ты поведал ему, этому Штауке? — как бы между прочим интересуется встревоженный Вассерман.
Найгель:
— А, заморочил ему голову небольшой историей с больной теткой в Пёссине! Он, кстати, отнесся с участием, сказал, что рад был бы помочь, но в данном случае медицина бессильна. Да, и еще — по поводу этих кроликов и лис. Тут ты, безусловно, допустил грубейшие и непростительные ошибки — и не спорь, пожалуйста. Кролики, даже дикие, не кочуют и ни при каких обстоятельствах не могут кочевать, а лисы никогда не погружаются в зимнюю спячку. Несусветная чепуха! Уже тогда, когда ты принялся рассказывать об этом, я был уверен, что тут какое-то недоразумение, поскольку тоже кое-что смыслю в этих вещах. Однако подумал: что ж, все-таки я не зоолог и не животновод и, возможно, не слишком хорошо разбираюсь в повадках кроликов и лис, то есть доверился тебе. Положился, что называется, на тебя больше, чем на самого себя. Всегда думал, что писатели имеют доступ к подобной информации и предварительно тщательно изучают предмет, о котором намереваются рассуждать. Ну, а уж Штауке получил море удовольствия! Прямо-таки облизывался. Вволю посмеялся надо мной, когда я спросил его. Так что, сделай милость, постарайся в другой раз быть немного более точным в своем изложении, а лучше всего вообще не касайся того, в чем ни бельмеса не смыслишь!
— И тут наш младенец издает слабое квохтанье, — как ни в чем не бывало произносит Вассерман, демонстративно игнорируя замечание Найгеля.
— Что издает? Как ты сказал?
— Квохтанье. Или, допустим, мурлыканье. Да, младенец, который до сей минуты хранил молчание, издает мурлыканье. Мы ведь, помнится, на этом остановились… (Мне): Понимаешь, Шлеймеле, заметил я, что в корзине для бумаг под столом у Найгеля валяется голубой конверт, безусловно не имеющий ничего общего с военными депешами, и даже без моих несчастных очков можно было различить округлости мелкого женского почерка. И прежде, чем глаза мои поняли, что они видят, пронзило всю мою плоть словно иголками, и мурашки побежали по коже: она! Нежные такие деликатные буковки… И как будто затуманилось все вокруг из-за этого конверта, как будто вешний пар восходил от него — ай, женский почерк!..
Найгель:
— Мы остановились на пыльце бабочек, Шахерезада.
Вассерман:
— На пыльце бабочек? Это Отто ошибочно предположил так. Но ученый и многомудрый наш доктор Альберт Фрид поправил его: «Не пыльца это бабочек, а жирная смазка, предназначенная защищать зародыш от едких околоплодных вод». Да, именно так…
Найгель:
— Катись ты ко всем чертям, говночист! Ты уже в самом деле потерял всякую совесть!
Вассерман пожимает плечами и продолжает невозмутимо, словно ему доставляет удовольствие дразнить немца:
— «Ути-ути-ути! Ку-ка-реку-у-у!.. Цып-цып-цып!» — И снисходительно поясняет: — Это наш Отто верещал и кудахтал подобным образом, склонившись над младенцем. «Фрид, — восклицает наш добрый Отто, — он слышит меня! Он меня слышит!» А Фрид усмехается ему в ответ: «До Борислава тебя можно услышать!» И ведь вправду можно было услышать… Тут вступает в их беседу преисполненный удивления господин Едидия Мунин: «Что это? Зачем притащили младенца?» — «Это Отто нашел младенца, — разъясняет ему Фрид. — Как будто и без младенцев не хватает нам несчастий!» А господин Мунин, не такой уж большой любитель младенцев, морщится: «До чего же уродливый!» Но Отто сообщает ему: «Они все такие, когда рождаются. Потом вырастет и будет красивым. Только вот в чем беда: молоко ему нужно — чтобы вырасти, значит».
Найгель, который сидел, с нетерпением поджидая подходящего момента, при этих словах взрывается и выскакивает из своего кресла, словно тигр из засады:
— Здесь? В лесу?! Где ты тут собираешься искать молоко?
Вассерман:
— Известно мне, герр Найгель, что не простое это дело. Действительно, мы имеем тут сложный проблем. Именно так. Со стороны сухого факта — неразрешимый проблем. Но разве есть у нас выход? Нет у нас выхода! Мы нуждаемся в этом молоке, и мы должны — хоть из-под земли — достать его. И боюсь я, что только ты способен помочь нам, герр Найгель. Помоги же нам, герр Найгель…
Немец плюхается обратно в кресло и минуту сидит молча. Потом выпрямляется, как штык, будто представитель высшего командования явился из Берлина и вошел в эту самую минуту в комнату. Лицо его уподобляется изображению неустрашимого солдата фюрера на висящем за его спиной плакате.
— Только ты можешь помочь… — клянчит Вассерман.
Найгель барабанит пальцами по крышке стола. Руки вспотели от волнения и оставляют влажные отпечатки на всем, к чему прикасаются. Но вот решение созрело: после долгого молчания он предлагает, чтобы кто-то из команды — «желательно, чтобы это был Отто, поскольку он менее всего может вызвать подозрения» — отправился в ближайшую деревню и купил молоко у крестьян. Вассерман с восторгом кивает головой, делает вид, что записывает гениальное указание в свою тетрадь, а Найгель обмякает в своем кресле и на раскрасневшемся его лице появляется выражение добродушного самодовольства. Однако в ту же минуту, совершенно непредвиденно, словно некое откровение внезапно снизошло на него, Вассерман энергично — слишком уж, на мой взгляд, энергично — «зачеркивает» предложение и заявляет:
— Нет, опасно. Ой, беда! — чересчур опасно… Стемнеет сейчас в лесу, медведи того гляди вылезут из своих берлог, начнут бродить и крушить все на своем пути, и к тому же ружейные выстрелы — слышишь? — так и бабахают, так и трещат, как хлопушки: и в стороне Борислава, и в стороне деревни. Нет, горе ему, тому беспечному путнику, который отважится углубиться теперь в чащу. Не дай Бог никому очутиться в такое время в лесу!
— Выстрелы? — сомневается Найгель.
— Действительно так, герр Найгель. Забыл я сказать тебе о них прежде.
— Разумеется! — рычит Найгель и в злобе захлопывает рот с такой решительностью, что челюсти лязгают и верхняя губа едва не вжимается в нос.
Но внезапно — к собственному его изумлению — в голове у него вспыхивает великолепная, дивная, блестящая идея, которой он спешит поделиться с Вассерманом. С нескрываемым восторгом и мстительной радостью немец сообщает:
— Слушай! Ведь Фрид может отнести младенца к какой-нибудь лосихе! Там водятся лоси, это я точно знаю. Нам нужна только одна лосиха, которая недавно произвела на свет своего лосенка. Я сам видел, просто забыл рассказать тебе… У нее в вымени полно молока, так что Фрид, который умеет беседовать с животными, наверняка сумеет разжалобить ее и убедить пожертвовать немного молочка в пользу несчастного человеческого детеныша, разве не так?
Сочинитель, немного помявшись и поморщившись, в некотором сомнении:
— Что ж… Неплохая мысль. Да, герр Найгель, можно сказать, весьма удачная. Да что там — красота, чистая красота! Наслаждение. Цветок душистый! Бутон, распустившийся в точности ко времени! Снимаю, ваша милость, перед вами шляпу — разумеется, выражаясь юмористически! (Мне): Ай, Шлеймеле, покраснел Исав от гордости до кончиков своих мясистых ушей, но я-то тотчас смекнул, что дело плохо — плохо наше дело! И как его исправить? Ведь дал ему Господь, дал Исаву разум, чтобы соображал, и сердце дал, чтобы чувствовал, и теперь начнет он использовать их с немецкой дотошностью и пунктуальностью. Тьфу! Ясно мне стало, что обязан я встряхнуться, собраться с духом, поднапрячь свои слабые силы, перепоясать разбитые свои чресла мечом и ответить на войну войной! (И снова Найгелю): Действительно так, герр Найгель, — весьма интересная идея. И ведь как выпорхнула из-под твоего языка! — как свеженькая поджаристая булочка, совершенно готовая и восхитительно пропеченная, но что? Слишком реалистично, да, сверх меры правдоподобно! То есть скажу я тебе: именно в реалистичности своей нелепая — громоздкая и неуклюжая. До удушья стянутая грубыми обручами практичности. А ведь мы оба стремимся приподняться немного над действительностью, не так ли? Над серой мелочной обыденностью, выпустить на свободу беса воображения, снять узду с дикого необъезженного осла!.. Что ж, расскажу я тебе наконец, как все было на самом деле…