Стив Сем-Сандберг - Отдайте мне ваших детей!
Весь день ему было неспокойно, а вечером она набросилась на него. Он стоял на коленях в бывшей кухне Зеленого дома и шарил в шкафу с кастрюлями. Упали сумерки, темнота подступила к светлым столешницам, и Адам видел только преграждающие путь руки со скрюченными пальцами, словно Лида хотела выцарапать брату глаза. Лицо так и осталось стеклянным, губы и щеки застыли в выражении, которое больше ничего не выражало, а было только невыносимой маской, гримасой. Адаму удалось заползти под стол и опрокинуть его перед собой на манер щита.
Адам не понимал, откуда в Лиде эта ярость. Он никогда не сталкивался с ее ненавистью, пока сестра была жива. Отчего она так изменилась, перейдя границу мира мертвых, если такая граница еще существует?
Он умоляет сестру не выдавать его и двигается сдержанно и плавно, чтобы не пробудить в ней гнева.
Теперь немцы прямо над ним.
Собаки лают и скулят, скребут когтями по дереву люка.
Он слышит, как топают по кругу сапоги.
Вероятно, пришедшие ищут кольцо, чтобы поднять люк.
Лида сидит внутри своего стеклянного лица, сдерживая дыхание, как брат.
Люк со скрипом открывается прямо над головой. Блуждающий луч карманного фонарика выхватывает из темноты голые каменные стены — и Адам в первый раз видит венозный рисунок трещин на них.
Вдруг позади резкого свечения слышится голос: «Franz! Komm zu mir hoch!» — и астматически пыхтящую собаку, сунувшую было морду в подвал, утаскивают, дернув за поводок, крышка люка падает на место с тяжелым грохотом, окутывая его облаком опилок и старой угольной пыли. В темноте они с Лидой снова становятся телами, не имеющими веса, не занимающими никакого объема.
Немцы наверху еще какое-то время беспорядочно грохочут по полу. Он слышит, как скрипит дерево под тяжестью медленных, растянутых шагов. Видимо, немцы спускаются с лестницы, неся мертвое тело. Потом они вдруг оказываются перед зданием. Снова взрыв голосов, который быстро стирают ветер или расстояние. Ему смутно кажется, что он слышит острый звон лопат. Неужели они собираются зарыть Замстага здесь? Хорошо это для него, Адама, или плохо? Сможет ли он дальше здесь жить? Способны ли мертвецы слышать?
~~~
С этого дня он всегда носит оружие с собой, засунув его за пояс Фельдмановых штанов. Штаны так широки, что стоит Адаму сделать резкое движение, как пистолет соскальзывает в промежность. С оружием он далеко не убежит. Но ему нравится, что пистолет при нем, нравится время от времени доставать и рассматривать его.
Надо же! Еврей с оружием.
Время от времени он делает вид, что наводит дуло на голову кого-нибудь из немцев, для которых танцует Лида. Глотни-ка своего лекарства! — говорит он и приставляет безвредное дуло к стене, к стволу дерева, к тому, что попадется под руку. Но настоящие слова не хотят появляться. В своих фантазиях он направляет дуло пистолета немцу в висок, но когда он пускает воображаемую пулю, дуло отказывается взрываться порохом, дымом и кровью. Чего-то не хватает.
Стало заметно холоднее.
Сырость поднимается от земли.
По ту сторону улицы Мярки, где у председателя был летний дом и где некогда дежурили охранники-зондеровцы, полыхают дуб и клен. Клен горит светлым пламенем на фоне глухой бурой ржавчины дуба; после туманных или дождливых дней листья блестят от влаги и окантованы легкой серебряной цепочкой после ясных морозных ночей.
Да, приближаются морозы. Он знает, что рано или поздно придется развести огонь. Вот бы найти что-нибудь, чем топить.
Пока он спит, завернувшись в старый чепрак, найденный у Фельдмана, на досках, которые он выломал из пола на кухне и сложил в подвале Зеленого дома. Но скоро он начнет замерзать. С каждым днем сырость от стен поднимается все выше. Она впитывается во все, до чего доходит: в складки рук и паха, под кожу. Ему кажется, что она въестся в кости, в костный мозг. Он ощущает, как сырость охватывает позвоночник; как она жестко, будто схватив рукой, крутит череп.
Пар от его дыхания — словно смертный туман.
~~~
Он понятия не имеет ни о ходе дней, ни о том, какое сегодня число. Но по тому, как свет ложится на поле и очерчивает контуры оставшейся зелени между стволами деревьев и каменными стенами, он понимает, что сейчас, наверное, октябрь меняется на ноябрь.
Ночные заморозки стали чаще, долгий белый холодный туман иногда задерживается почти до полудня, густой, как сироп.
Солнце лежит над горизонтом, который повис где-то посреди вздувшейся, стянутой на веревку гигантской простыни. Птицы взлетают из-за каменных оград и, галдя, кружатся в воздухе; они кажутся катящимися по небу огромными кривыми колесами.
Сидя на каменном колодце возле Зеленого дома, Адам видит однажды, как какой-то человек идет вверх по Загайниковой улице.
Хотя человек еще так далеко, что различимы только контуры тела, Адам понимает — это Фельдман. У идущего его манера приседать на каждом шагу; при этом тело движется медленно, упрямо, механически. Так ходит только Фельдман.
Адам снимает пистолет с предохранителя и прицеливается, поддерживая левой рукой правую. Наконец Фельдман подходит достаточно близко, чтобы разглядеть, что у Адама в руках.
Фельдман останавливается и не отрываясь смотрит прямо в дуло. Молча, непонимающе.
Адам тоже не двигается.
Фельдман начинает медленно отходить в сторону, словно желая уйти из-под огня. Адам продолжает наводить на него пистолет. У Фельдмана такой озадаченный вид, что Адам хохочет. Он кладет оружие на колени.
— Ты где раздобыл это? — говорит Фельдман, когда наконец приближается. Кажется, он еще больше съежился под пальто и шапкой, чем обычно; но это все тот же Фельдман.
В ответ Адам спрашивает:
— Почему тебя так долго не было?
Фельдман объясняет, что все это время их держали там, где поселили, на улице Якуба. Иногда по утрам их распределяли по бригадам и отправляли в разные места гетто. Чаще всего — в канцелярии и отделы, которые следовало привести в порядок. Каждый день они выворачивали из архивных шкафов и ящиков килограммы документов, а потом жгли их в больших бочках. Он и понятия не имел, что в гетто производят столько бумаг, говорит Фельдман.
Потом настала очередь мастерских. Рабочие вывезли все резальные машины и шлифовальные станки с деревообрабатывающих фабрик на Друкарской и Базаровой. Приходилось даже разбирать и развинчивать огромные паровые котлы из прачечных, гладильные прессы… Все это свозили на Радогощ и грузили в поезда, идущие на запад, в тыл.
Так вот что значили звуки, раздававшиеся по ночам. Колонна рабочих и конвой, которых Адам видел на горизонте, направлялись к товарному двору сортировочной.
— Там остался кто-нибудь? — спросил он.
— Где?
— На Радогоще.
Фельдман покачал головой:
— В бригаде только мы. Человек двести, не больше.
— Янкель?
— Не знаю. Янкель умер. Большинство умерли.
Но это не убеждает Адама. Он замечает, что ему теперь трудно разобраться, кто умер, а кто еще жив. Шайя, отец — Адам едва помнит, как он выглядел в колонне, марширующей от Центральной тюрьмы к станции. А Лайб? Адам не помнит лица — помнит только крыс за решетками ржавых клеток. Даже Лида для него живее чем Лайб.
— Я принес тебе поесть, — говорит Фельдман.
Он разворачивает узелок, привязанный у него под пальто, — грязный носовой платок, в котором куски черствого хлеба, двести граммов колбасы, две высохшие картофелины. Адам видит, как он касается этого дива: не быстро или жадно, а как насекомое ощупывает кусочек плода, раздумчиво и медленно. Он копил эти сокровища, наверное, не одну неделю — откладывал каждый день по кусочку от собственного скудного пайка.
— Как ты узнал, что я здесь? — спрашивает Адам.
— Я и не знал. Мне велели сходить за лопатами.
Адам забывает простейшие вещи. Забыл, что надо глотать. Слюна течет у него по подбородку. Фельдман протягивает руку и вытирает ее тыльной стороной ладони.
— Здесь нет лопат, — говорит Адам. — Я уже искал.
Оба какое-то время молчат.
Потом Фельдман спрашивает, как дела. Адам говорит — ничего, жить можно. Он ходит по домам. Берет что найдется. Во многих садах еще остались фрукты: помороженные и изъеденные червяками яблоки, на вкус как незрелые. На старых участках можно вырыть из земли свеклу. Он даже набрел на свежий лук. Представляешь, Фельдман? Настоящий лук. В одном доме нашел примус. Но без керосина. Думает, не разжечь ли его маслом. Бидон с ламповым маслом, который он стащил на станции, все еще стоит в садовом хозяйстве, но Адам не решается зажигать примус, боясь выдать себя. Здесь по целым дням не бывает никого, кроме немцев, говорит он.
Пока он рассказывает, Фельдман сидит и смотрит на пистолет, лежащий у Адама на коленях. Поэтому Адаму, хочешь не хочешь, приходится рассказать и про Замстага. Он понимает, что выбора нет.