Роберт Гринвуд - Мистер Бантинг в дни мира и в дни войны
В зеркале он увидел свое отражение. Оно тоже прислушивалось, и лицо у него было довольно бледное, как ему показалось. Он долго глядел на него, ища сочувствия. Оно отвечало ему улыбкой на улыбку. Он будет отцом; вот этот, в зеркале, будет отцом. Удивительно! Какое ему дело до ночных налетов? Да ровным счетом никакого, по выражению Эви, что бы ни значил этот «ровный счет». Самолет прогудел над крышей; снаряды зениток с визгом взлетели кверху и разорвались приглушенным грохотом. Он поднял стакан, поздравляя молчаливое отражение в зеркале. С виду порядочный малый, а главное, неглупый, думал про него Эрнест. Но стакан был пуст. Эрнест обнаружил это, сначала поднеся стакан ко рту, а потом подняв его нетвердой рукой к свету. Голова у него слегка кружилась, когда он ставил стакан на стол.
Ему пришла мысль, что он такое же бессердечное животное, как все остальные мужья. Он был полон раскаяния, которое почти мгновенно перешло в злобу против немцев. — Скоты! — бормотал он. — Скоты! — Он вышел на лестницу и прислушался, потом, вернулся и обвел взглядом комнату. Подъем духа в нем быстро сходил на нет.
Все, над чем здесь трудились руки Эви, казалось, смотрело на него с умоляющим выражением: вышитые подушки, коврик, вязаный джемпер. Все эти вещи говорили ему о ее терпении и кротости. Сейчас у них был заброшенный вид вещей, оставшихся без хозяйки. В страхе он сжимал руки, прислушиваясь, когда умолкал огонь зенитных батарей. Но наверху ничто не шевелилось. Он вышел в прихожую и поднялся до половины лестницы. Перила дрожали под его рукой, слышен был свист падающих осколков, но он не обращал на это внимания. Налет близится к концу, думал он. Странно было вспомнить, что он длился все это время, с тех пор как они с Эви укрылись в прихожей. Казалось, прошли целые века. Он чувствовал, что и Эви с тех пор отошла от него.
С бьющимся сердцем он поднялся выше по лестнице и остановился на площадке у окна, не смея итти дальше. Отодвинув штору, он увидел первую светлую полоску зари на востоке, и тут же сердце у него забилось от крика новорожденного.
Так, хилый и прежде времени, родился сын Эрнеста в ту пору, когда свет боролся с тьмой.
Предупрежденная сестрой, рано утром явилась миссис Бантинг, а с нею Джули и мистер Бантинг — все в грязи, измученные, растрепанные.
— Какая ужасная ночь, бедные вы мои.
— Теперь все уже кончилось, мама, — сказал Эрнест. Голова у него болела и во рту было сухо, но сердце переполняла радость.
Костюм мистера Бантинга был спереди заляпан грязью. Ему пришлось лечь ничком на тротуар, чтобы его не разнесло на куски. (Он точно запомнил место и мысленно отметил его мемориальной доской.) Прихлебывая чай, он в паузах между глотками терпеливо повторял, что это было совершенно необходимо, очевидно, думая, что без повторения этого не поймут. Коттедж остался невредим, и по соседству не произошло ничего особенного, вылетели только стекла в оранжерее Оски. Утром, к великому облегчению домашних, мистер Бантинг, встревоженный и весь в грязи, вернулся из штаба.
— Слава богу, все живы и здоровы, — прошептала миссис Бантинг. — Главное, Эви! Говорят, в городе был сплошной ужас, — кругом пожары, очень много убитых и раненых.
— Да, Килворт пострадал, — сказал мистер Бантинг, допив чай и вставая, чтобы положить конец этим разговорам. — Ну, пора и на работу. Идем, Джули.
Оставшись вдвоем с матерью, Эрнест присел отдохнуть. Ему предстоял тяжелый день. Пятница всегда была тяжелым днем в прачечной. Миссис Бантинг с радостью ухаживала за Эрнестом; пододвинула ему скамеечку под ноги, принесла поднос с завтраком и поставила на угол стола. Во время налета она сидела с застывшим лицом в убежище. После того как она перенесла смерть Криса, она равнодушно встречала все невзгоды, какие могла обрушить на них воина. Но рождение внука было для нее возможностью коснуться новой жизни, беречь ее, заботиться о ней, и Эрнест впервые увидел, как ее лицо осветилось прежней улыбкой.
Перед уходом на работу он поднялся наверх и вошел на цыпочках в спальню посмотреть на Эви с сыном — они крепко спали. Все, что совершалось вокруг, не могло полностью затмить в нем радость отцовства. Среди событий огромной важности это событие не теряло своего значения; началась еще одна человеческая жизнь, со всеми таящимися в ней возможностями. Он сошел вниз, почти ничего не видя от волнения, попрощался с матерью и направился в прачечную. Но придя на место, где она была, он нашел только груду пепла.
От этого зрелища у него захватило дыхание; он медленно двинулся в обход, исследуя пожарище. Стены еще кое-как держались, но он с первого же взгляда убедился, что спасти ничего нельзя. Исковерканные маховики, погнутые валы лежали под обгорелыми изразцами и балками закоптелой, бесформенной массой обломков. Он осторожно пробирался между ними, узнавая останки то одной, то другой машины и изумляясь, как могло все так спутаться и смешаться.
На том месте, где был его кабинет, он заметил кое-что из своих личных вещей; там виднелась книга, здесь картина, разбитая ваза для цветов. Он их не тронул.
Все, во что он вложил свой труд, погибло, лежало у его ног черной руиной. Точно так же, как человеческие надежды в окружавшем его мире. Надо было снова строить на развалинах или признать себя побежденным. Но не было острой боли от удара, какую он ощутил бы раньше, в начале войны. В войне, которая ведется таким способом, как эта война, казалось самым естественным делом в одно прекрасное утро найти развалины на месте творения своих рук.
Увидев, что мистер Игл, облаченный в теплое пальто, подходит к нему, опираясь на трость, он почувствовал великую жалость, не допускавшую словесного выражения. С минуту они стояли рядом, не говоря ни слова. Потом Игл сказал: — Ну, вот и конец прачечной.
Слова эти настолько шли вразрез с мыслями Эрнеста, что он обернулся к нему в изумлении: — Конец? О, нет! Она возродится. Мы ее отстроим заново.
— Вы — может быть, но не я, мой мальчик. — Старик нерешительным, слабым движением протянул вперед руки. — Я слишком стар для новых затей. А кроме того, что же тут отстраивать — ведь камня на камне не осталось.
Эрнест попытался ободрить его. — Я говорю не о перестройке. Совсем новое и лучшее здание. По новому плану, солнечное, без темных углов.
И оно возникло перед глазами Эрнеста, здание из стекла и стали, не громоздкое, но строгих и изящных пропорций, без дымных труб, без куч шлака. Он увидел его под солнечным небом, такое прекрасное, каким оно не могло быть в действительности. Но это видение согрело ему сердце. После войны будет полная возможность строить заново, и не одни только прачечные. И перед ним открылись другие, более широкие перспективы, прекрасное новое, возникшее из отмирающего старого.
— Уж эти ваши идеи, Эрнест! — воскликнул Игл, посмеиваясь. Потом он изменил тон, доверчиво придвинулся ближе, и его жесткие пальцы сжали руку Эрнеста. — Да, но все-таки хотелось бы посмотреть на это. Хотелось бы, милый Эрнест. Я старею, но все-таки дотяну до этого. Как, по-вашему? — Его глаза, окруженные сетью морщинок, смотрели вопросительно и тревожно.
— Конечно, вы тоже это увидите, сэр, — ответил Эрнест и задумался, мысленно очутившись очень далеко от этих развалин, которые, казалось ему, были скорее показательны, чем существенны. По сравнению со всем остальным пожар прачечной был незначительным происшествием, но он входил в мировые события, был неотделим от них. Насилие никого не убеждает. Нельзя насильно заставить людей принять новый миропорядок, если они в него не верят. Когда-нибудь он приведет на это место своего сына и расскажет ему, как в день его рождения, стоя здесь, он поклялся помочь построить из этого хаоса обломков нечто новое и лучшее.
А пока дело шло не об этом. Если хотеть, чтобы что-нибудь уцелело, то долг Эрнеста — не здесь. Есть вещи в жизни, за который надо бороться; не те, кто стоит вне борьбы, сберегут их. Наконец-то Эрнест ясно увидел свой путь; он лежал перед ним прямой, как стрела.
— Вот что, сэр. Теперь я освободился. Я могу вступить в армию.
— Что? Вы хотите итти в армию?
— Да, в пехоту. Буду драться.
Игл смотрел на него, моргая. — Драться — вы? — И он вперился в него изумленным взглядом. — Вы чудак, Эрнест. Я вас никогда не мог понять.
— Буду драться, — повторил Эрнест и стиснул зубы, чтобы не сказать больше. Если и есть среди немцев хорошие люди, то это не имеет значения: это казалось важным раньше, но не теперь. А если есть в Германии люди, которые думают так же, как он, но которые по слабости позволили зажать себе рот, то он будет бороться и за их освобождение.
Ему вспомнилось кое-что из «Майн кампф». Из всего высокопарного бреда, заполнявшего книгу, он не мог припомнить ни одного слова, отвечавшего высшим запросам человеческой души. Она проповедывала изуверский мистицизм, основанный на софизмах и передержках, делавший идола из государства. Согласно этому учению такие люди, как Эрнест, должны лишиться всяких признаков индивидуальности и влиться в серую аморфную массу безличностей, на все согласных, одинаково одетых, одинаково мыслящих проходящих гусиным шагом мимо царька племени, имитируя античный салют. Казалось бы, этот дикий бред должен был погибнуть под градом насмешек при самом своем зарождении.