Дер Нистер - Семья Машбер
Мойше Машбер побледнел, увидав, что делает каторжанин. Он боялся, что арестанты начнут издеваться над тем, что для него, Мойше, свято. Они следили за старостой и хохотали.
— Нечего потешаться! — строго сказал староста. — Это вещи моего и его Бога, — указал он на Мойше Машбера, пришибленного обстановкой, смехом заключенных и неожиданной поддержкой старшего, в чьи руки попали филактерии и талес — тоже, как он думал, для насмешки.
Оказалось, однако, что это не так. Каторжанин был еврей… Но какой! С оловянной серьгой в ухе, с низким бычьим лбом, с короткими, похожими на колодки, руками, которые он всегда готов был пустить в ход. По всему было видно, что ему ничего не стоит, если нужно будет, задушить человека, точно котенка.
«Новороссийский» — так звали его. Он происходил из недавно заселенного Новороссийского края, обильного и сытого, где пшеничный хлеб едят даже в будни, где евреи — люди грубые и говорят, сильно напирая на букву «р»…
Биография у него оказалась не слишком блистательная. Он промышлял кражей лошадей, которых продавал на отдаленных ярмарках. Если кража сходила легко — тем лучше, а в противном случае он не останавливался и перед разбоем. При этом, когда ему приходилось бежать и скрываться в степях, он не раз отбивал овцу от отары, зарезал ее и ел сырой… Говорили, что и сейчас, сидя в тюрьме, он не отказывался от куска сырого мяса, когда его посылали на кухню за едой для камеры или в помощь кашевару.
Одним словом, вырос беспризорный сирота в отдаленном крестьянском селении в Новороссии. Он долго служил мальчиком на побегушках и перегонял лошадей, получая ничтожное жалованье, и люди относились к нему, надо полагать, не слишком хорошо… Поэтому, попав в воровскую компанию, он соединил свой опыт, умение обходиться с лошадьми и знание степи с опытом других «знатоков», с которыми и пошел по преступному пути.
Он уже почти не помнит, когда и как это произошло, историю своей юности он давно уже предал забвению, и единственное, что связывало его с родными и с земляками, было то, что при виде издевательств, которые творили над кем-нибудь из его соплеменников, он заступался за несчастного и брал его под свою защиту.
Да, Мойше Машберу повезло, что он встретил такого, — если бы не староста, с ним обошлись бы так, как обходятся со всяким новичком, которого для первого знакомства обычно избивают, а такой новичок, как Мойше Машбер, вряд ли остался бы цел.
Конечно, это счастье, что талес и филактерии Мойше Машбера пробудили к нему уважение старосты, каторжанина, который стал его защитником с первой минуты, как только Мойше переступил порог камеры.
Но дорого ли стоит это счастье, подумал Мойше Машбер, когда ближе увидел эту личность с оловянной серьгой в ухе, с тупым лбом и короткими руками, похожими на колодки и придававшими ему более злодейский вид, чем у остальных арестантов, — очевидно, именно благодаря своей внешности каторжник был назначен старостой камеры. Ему поручили следить за дисциплиной и защищать интересы арестованных, ради которых он готов был пожертвовать собственной жизнью и не пощадил бы жизни других — тех, кто жил под страхом его ножа, который, несмотря на все запреты и правила тюремного режима, староста сумел спрятать и постоянно носил при себе…
Какова цена такому счастью, думал Мойше, когда внимательно рассмотрел лицо каторжанина, его бритую синеватую кожу над верхней губой, где порою, когда он вскипал от гнева и собирался с кем-нибудь рассчитаться, появлялась зловещая капля пота…
— Господи Боже мой, — тихо проговорил Мойше Машбер, когда выбрался из толпы арестантов, обступивших его у порога камеры. — Куда Ты меня привел? Где я очутился?
Он боялся продолжать, чтобы не привлечь внимания окружающих. Он сомкнул губы и решил, что теперь не время, но потом, ночью, когда все уснут и он останется один, он как-нибудь завершит фразу, которой сейчас не договорил.
Так оно и было. Ему тут же указали место на нарах, где он мог находиться днем и спать ночью. Мойше там кое-как устроился и решил держаться в стороне и ни в какие арестантские дела не вмешиваться. Вечером он получил свою порцию пищи, от которой отказался, объяснив, что ему сейчас не до еды, и предложил ее остальным заключенным. Потом осмотрел свое ложе на нарах, отполированных от долгого употребления и от множества тел, вытиравших их. Он взглянул и на парашу, на которую прежде старался не смотреть, как и на тех, кто без всякого стеснения пользовался ею по малой нужде…
Наконец подошло время, когда арестанты стали собираться спать. Плошка, замурованная в одной из стен, еле освещала камеру и арестантов, чья серая одежда утратила в темноте всякую окраску, как утратили ее матово-желтые лица, которые в полумраке не отличались друг от друга.
Но вот улеглись. Мойше Машбер должен был обновить свое ложе в тюрьме. И когда все арестанты, кое-как примостившись, начали засыпать, он наконец дождался желанного часа, когда мог обдумать свое положение…
Если бы кто мог увидеть Мойше Машбера, лежащего среди прочих арестантов на нарах, он заметил бы, что лицо у Мойше мокро от слез, которые текли будто бы не из глаз, а из какого-то глубокого и безымянного источника…
Мойше Машбер, лежа на отполированных скользких нарах без всякой подстилки, не замечал собственных слез, как не заметил и того, что перестал плакать и, прикрыв глаза, в полусне, увидел своего отца.
…Отец был в белом халате, с поясом, за которым, как некогда у трубящих в рог, торчало несколько шофаров — на случай, если из одного не удастся извлечь звуков, под руками был другой…
— Что это, отец? Разве сегодня Новый год? — удивленно спросил Мойше Машбер.
— Нет сын мой Мойше. Это — херем, отлучение.
— Кого?
— Посмотри! — отвечал отец.
И тут Мойше Машбер увидел себя в какой-то большой синагоге, где справляют народные торжества, как радостные, так и печальные… Сам он стоит в стороне, точно наказанный, для которого собравшиеся выделили особое место, дабы то, что должно произойти с ним, никого не коснулось, никому не причинило вреда.
Его отец вместе с другими почтенными людьми стоит на возвышении, как перед началом молитвы «Кол нидрей» вечером Судного дня, при множестве зажженных свечей и ламп… Собравшиеся прихожане сохраняют торжественное молчание, ожидая какого-то важного события… Синагога, головы и лица людей освещены обильным светом, льющимся из большого светильника на потолке, от свечей, горящих на амвоне и на возвышении в центре синагоги. Занавес на кивоте отдернут, дверцы кивота раскрыты, и оттуда выглядывают свитки Торы, словно и они чего-то ждут.
Вдруг раздается звук шофара, заставляющий всех вздрогнуть, — особенно сильно дрожит он, Мойше, стоящий одиноко, отдельно от других, и видит, что шофар находится возле уст его отца, возвещающего всем о сыне, которому выделили особое место.
— Проклятие, — слышится голос взывающего. — Самое грозное из проклятий, проклятие Иисуса Навина и всех других пусть обрушится на голову того, кто находится здесь, кто отделен от людей, кто пошел по пути отречения, по пути позора и обмана!
— Да будет он проклят! — воскликнул голос. — На каждом шагу — и дома, и вне дома, и в городе, и в поле…
— Проклят! — повторяет весь собравшийся народ, следя за каждым словом проклинающего.
Мойше Машбер поднимает глаза, видит и узнает многих бедняков, у которых он брал деньги и которые уже давно осаждали контору и обращались к нему с жалобами… Вспомнил, как в последний раз, когда кредиторы были особенно настойчивы, он скрылся через черный ход, ушел домой, а народ его догонял, потом шумел у него дома, в столовой, а позже он был вынужден покинуть родных по приговору суда.
— Да… — принимает беспрекословно Мойше Машбер проклятия, подобно граду сыплющиеся на его голову. Он стоит понуро, пристыженный, опозоренный всем народом, в том числе и своим отцом, который вместе с другими поднялся на возвышение и вынужден заодно с ними проклинать сына… Мойше Машбер принимает все это как должное, признает правоту проклинающих и молит Бога, чтобы Тот ниспослал ему смерть…
И вдруг картина исчезает: синагога, амвон, возвышение, народ, который собрался, — ничего этого нет, остались только они с отцом, наедине, друг подле друга. И отец (все-таки он отец) подходит к нему, одетый все в тот же белый халат. Он показывает, что халат широк и велик, что хватит его одного, чтобы облачиться обоим, и они могут вдвоем отправиться туда, откуда пришел отец — бренный житель того света… Мойше Машбер уже готов припасть к отцу и пойти в ту сторону, куда он указывает…
Но тут Мойше просыпается и понимает, что лежит на нарах при свете коптилки рядом с одетыми в серое арестантами, накрывшимися с головой своими шинелями. Только что он решился перешагнуть из одного мира в другой, и его уже не трогает возвращение к грубой действительности, которую он видит сейчас при свете тусклой плошки.