Дер Нистер - Семья Машбер
Перед зданием суда в этот день собралось много народу. Сбившись кучками, народ терпеливо ждал, пока заседание закончится и Мойше Машбера выведут под конвоем с обнаженными саблями…
Они дождались. Близкие родственники, увидав это, падали в обморок, другие плакали. Даже враги Мойше Машбера, которые содействовали взятию его под стражу, теперь не радовались своей победе и, отвернувшись, старались незаметно отойти в сторону.
Большая часть собравшихся шла следом за Мойше Машбером. Одни держались позади, как на похоронах, а более любопытные и бездельные хотели обязательно заглянуть в лицо Мойше Машбера и бежали впереди. Наконец и они отстали, остались лишь конвойные и Мойше Машбер. Он посредине, один из конвоиров с обнаженной саблей впереди, другой — позади.
Шагая с талесной сумкой под мышкой, Мойше всю дорогу не поднимал глаз от земли — ни в городе, ни потом, когда вышли на окраину и направились к тюрьме, стоявшей на пустыре. Только тогда, когда перед Мойше распахнулась калитка тюремного двора, он понял, куда идет, поднял глаза и взглянул на косяк калитки, будто искал на нем мезузу… Но один из конвоиров, подгоняя, что-то прорычал, Мойше Машбер спохватился и перешагнул через порог.
Тут мы оставим Мойше на короткое время, чтобы рассказать о том, что происходило у него дома, когда родные, проводившие его в суд, вернулись уже без него.
Как только Гителе увидала вернувшихся с суда — сначала зятьев с побледневшими, точно после поста, лицами, потом Юдис с заплаканными глазами — и поняла, что событие, которого все ждали, свершилось, она вдруг шагнула навстречу дочери, словно хотела услышать от нее последнее слово, которое сама боялась произнести, однако, так и не дойдя до Юдис, с места, на котором остановилась, тихо проговорила:
— Юдис, поддержи меня… Я падаю…
Дочь в испуге подбежала, и Гителе всем телом упала к ней на руки и сразу же так отяжелела, что Юдис была вынуждена позвать на помощь других, так как сама была не в силах поддерживать мать.
Подбежали зятья и родственники, вернувшиеся из суда, и с их помощью Гителе перенесли на кровать.
Уложили ее, видимо, надолго. Страдания, которые она переносила молча, не выдавая их ни плачем, ни криком, привели к тому, что с ней приключился удар, превращающий людей в неподвижное существо, которое не может даже глазом моргнуть и, что еще хуже, лишено дара речи.
Привели врачей, и они в течение нескольких минут наблюдали и осматривали Гителе и пришли к единодушному мнению, что все обстоит именно так, как мы только что сказали, а из дальнейших слов можно было понять, что дело обстоит нехорошо, что надежды почти никакой, что в таком состоянии она останется на то время, какое ей отмерено, — на дни ли, на недели, на месяцы или годы — неизвестно.
Гителе лежала тихо, не стонала, никаких звуков не издавала, только смотрела в одну точку, не мигая, как восковая фигура.
Хорошо еще, что она осталась в своей кровати, в своем доме, под своим кровом, ведь все это очень просто могли отнять в пользу кредиторов Мойше Машбера. Однако этого не случилось, так как дом был переписан на имя Сроли Гола, суд признал эту покупку законной, а покупателя, Сроли Гола, вправе владеть тем, что он честно приобрел.
Хорошо еще, что дом остался в распоряжении семьи Мойше Машбера и что Гителе, прежняя хозяйка, могла и сейчас содержаться как хозяйка, поскольку единственное, что старшая дочь, Юдис, могла делать для облегчения участи несчастной больной матери, было то, что она продолжала обращаться к ней как к хозяйке дома, несмотря на полную неспособность Гителе хозяйничать. Юдис много плакала каждый раз, когда ей нужно было подойти к больной Гителе и обратиться к ней якобы за советом, сообщить матери, глядя в ее безмолвное лицо, о том, что она считает нужным или ненужным сделать по хозяйству. И хотя было невозможно получить от Гителе какой бы то ни было знак одобрения или недовольства, согласия или несогласия, Юдис почитала своим долгом обращаться к матери: это помогало ей верить, что мать еще работоспособна, что в доме по-прежнему соблюдаются исконные порядки.
Конечно, это хорошо… Хорошо и то, что Лузи исполнил просьбу брата, с которой тот обратился накануне суда, когда они прощались: теперь, после ареста Мойше и после несчастья, приключившегося с Гителе, Лузи часто приходил к родным со словом утешения.
Все это хорошо. Но родным Мойше Машбера уже многого не хватало для благополучия…
Что и говорить: Мойше Машбер — в тюрьме, Гителе — полумертвая в постели, с делами покончено… Кредиторы, правда, пытались спустя некоторое время восстановить дела общими усилиями и потом передать их в руки более опытных и заинтересованных людей, чтобы те этими делами руководили. Однако из этого ничего не вышло. Почему? Потому что, когда дела Мойше Машбера остались без прежних хозяев, без него и его зятьев, их постоянные покупатели и клиенты, много задолжавшие и оставшиеся с большим количеством неоплаченных долгов, теперь использовали банкротство Мойше как предлог для собственного нежелания платить… Озлобленные клиенты просто заявляли: он не платит и мы не платим!.. Более порядочные отделывались отговорками, но тоже не платили. Так что, если приняться за взимание всех долгов, которые Мойше Машбер должен был получить от своих клиентов и покупателей, потребовалось бы много времени и стараний, но даже после долгих переговоров и возни с должниками кредиторы все равно остались бы ни с чем.
Таким образом, горести, причиненные Мойше Машберу, принесли очень мало результатов. Единственное, чего добились некоторые из кредиторов, — это то, что они стали переманивать к себе клиентов Мойше в надежде со временем заработать то, что они потеряли. Добились также того, что мелкие кредиторы окончательно потеряли всякую надежду возместить свои убытки… Наконец, добились того, что заимодавцы, которые не имели собственных контор или магазинов и, следовательно, не могли рассчитывать, подобно другим, на переманивание клиентов, остались с одними векселями на руках, да еще, пожалуй, с утешением, что по их милости Мойше Машбер попал в тюрьму… Ну что ж, не станем им завидовать.
А теперь вернемся к Мойше Машберу.
Когда он перешагнул порог тюремного двора, то попал в канцелярию, где его передали старшему надзирателю, который должен был занести его имя в книгу арестованных, состоящих под его наблюдением. Затем с ним были проделаны все формальности… С него сняли штатскую одежду, переодели его в арестантскую робу и перевели в корпус, где находились уголовные преступники. Подойдя к одной из камер, тюремщик открыл дверь, впустил Мойше внутрь и запер замок снаружи.
Он вошел — как и все арестанты, ничего при себе не имея, кроме мешка с талесом и филактериями, которые закон разрешает брать с собой как предметы религиозного культа. Мойше остановился на пороге с таким видом, будто пришел в незнакомую синагогу, и в рассеянности поднял глаза к притолоке, ища мезузу, которую следует поцеловать при входе.
Но вместо мезузы он увидел перед собою человека, который отделился от группы заключенных и приблизился к нему, — при виде этого человека можно было забыть не только о мезузе, но и собственное имя…
Это был невысокого роста, квадратного телосложения, с наполовину обритой головой и пожелтевшим лицом — такими желтыми становились лица у всех арестантов, которые давно жили в тесноте и без свежего воздуха. У него была окладистая борода и отвратительно выбритая, до синевы, кожа над верхней губой.
Это был один из каторжан, осужденных на большой срок, идущих по этапу к месту назначения и временно находящихся в N-ской тюрьме — до тех пор, пока о них не вспомнят и не отправят дальше.
Он подошел к Мойше Машберу, на котором была серая суконная шапочка без козырька, короткий пиджак с казенными штемпелями на плечах и брюки, сшитые из того же материала, что и пиджак. Подойдя вплотную к Мойше, заключенный, ни слова не говоря, вытащил у него из-под мышки мешок и спросил:
— Это что?
— Вещи… для молитвы, — ответил Мойше каторжанину, подобрав русские слова, дабы тот знал, что держит в руках и как с этим следует обращаться.
— А это что? — спросил каторжанин, доставая из мешка книги, которые Мойше Машбер взял с собой перед уходом из дому.
— Это — тоже, — ответил Мойше.
— А сам ты — кто?
— Купец…
— А деньги у тебя есть?
— Нет. Потому-то я и попал сюда, что денег не имею, — сказал Мойше Машбер, увидав обступивших его арестантов, и даже нашел слова, чтобы ответить довольно-таки невеселой шуткой…
Тогда каторжанин, который, как оказалось, был старостой камеры, взял у Мойше Машбера талес и попытался неловкими движениями своих как бы нееврейских рук надеть его на себя; потом он попробовал нацепить филактерии, но делал это беспомощно и в то же время осторожно, с некоторым уважением к вещам, с которыми он когда-то, возможно, был знаком, но теперь очень далек от них.