Владимир Колковский - В движении вечном
После больше никого не выгоняла.
На последних своих уроках навесит множество учебных плакатов на всю ширь классной доски, сама отступит, займет местечко укромное где-нибудь в уголке подальше от парт, отвернется… И водит, и тычет указкой, и говорит-говорит себе снова неслышно, как в испорченном стареньком телевизоре без звука… Словно навсегда позади уже класс, а заодно и все то, что в нем было.
* * *Наконец-то… конец.
Наверное, самая тяжкая из всех глав. Тоскливей всего ковыряться в чернухе тогда, когда в памяти только иное.
И рад бы не трогать, и пожалел сотню раз, что ввязался… Но иначе нельзя, коль задача поставлена прямо, задача понять и увидеть по сути причины конца той заветной всеобщей Мечты. А начинать всегда лучше сначала.
И, взгромоздясь, наконец, на пригорок, кинем взгляды с его вышины.
Глава пятая «Человек человеку…»
1 Особые чертыКогда Игнат читал книги, смотрел кинофильмы, он всегда всей душой своей переживал за персонажей положительных, «добрых» и ненавидел отрицательных, «злых». То же самое он может сказать и про всех своих друзей, приятелей, знакомых детства с которыми обсуждал книжные и киносюжеты, даже про таких как Зэро, Лось и Антольчик. То же самое он может сказать и про всех тех, кого знал в будущем, когда стал взрослым.
Наверное, с того самого неуловимого мгновенья, когда человек вдруг стал человеком, он, вместе с тем, приобрел внутренне и некоторые общие особые черты, животным вовсе не свойственные. И потому Игнат теперь непоколебимо уверен, что каждый на этом свете, даже самый отпетый злодей и преступник всей душою своей болеет за доброе и ненавидит злое — когда читает книги или смотрит кинофильмы.
Вместе с тем, с того же самого первейшего мгновения человек приобрел внутренне и некоторые иные черты. Черты иные совершенно, и потому почти каждый день наблюдал Игнат где-то там, в своем внутреннем «я» внезапную и необъяснимую перемену. Будто кто-то пинком нахальным и властным распахивал с грохотом настежь прозрачно невидимую перегородку, и оттуда, потирая усмешливо лапки, а то и просто хохоча во все горло, шаловливо выпрыгивало нечто ему совершенно не свойственное, циничное, безжалостное… То, что до поры до времени таилось там тихо и незаметно, верно зная, что суетиться особо и не нужно, его час и так непременно наступит.
И если бы Игнат порой, как некоем воображаемом реалити-шоу при-стально взглянул на себя со стороны, то убедился бы тот час, что в чем-то даже и переплюнул с запасом тех самых «злых» отрицательных персонажей, которых так ненавидел — ненавидел, когда читал книги, или смотрел кинофильмы. Тем более, что вообразить ему это было совсем нетрудно, ведь он и сам в те годы не раз становился объектом различных подобных, вполне обычных в мальчишечьей жизни забав. «Гвардеец», «пацанчик»… все это было так относительно там, за порогом своего класса… Там была улица, свой микромир, своя иерархия.
Неизменно чаще всего было другое.
Даже в своем классе определенное место в иерархии, завоеванное в сотнях борцовских поединков на школьном дворике, необходимо было подтверждать постоянно. И не все здесь зависело только от себя самого. Тот же Славик Малько, например, в первом классе мог с любым из ровесников спорить смело, но потом словно остановился в росте. Через несколько лет он был почти на голову ниже любого из гвардейцев — так совершенно неожиданно он вдруг превратился де факто в пацанчика, пацанчика безнадежного, забавляться над которым, как над весьма опасным прежде соперником было теперь для многих еще более в охотку.
Наоборот, одноклассник дружка лучшего Витьки по прозвищу «Генка-Артист» всего лишь за одно лето так вытянулся, что даже и не узнать было.
— Знаешь, кто у нас в классе теперь «самый здоровый»? — поведал однажды как о диве каком-то тоже заметно повзрослевший Витька. — Генка-Артист! А помнишь, рассказывал, как его дрючили… Зато теперь, психопат какой-то, кто б раньше подумал! — вчера вот об Сережку Матвеева в ощеп указку сломал.
— За-адаст он теперь вам перцу! — заметил на это уверенно Игнат. — Еще и не то увидишь.
И действительно, он уже не раз примечал, как бывший объект прежних насмешливых забав, повысив неожиданно и для себя незавидный свой статус, словно изо всех сил поспешает сполна компенсировать свои прежние мытарства. Нечто подобное, кстати, Игнат наблюдал неоднократно и впоследствии в мире «взрослом», когда «взрослые» забавы внешне и совершенно другие, но по причинам своим, да и по сути первичной те самые… Те самые, «детские».
2 Красиво, величественно… и про свиней.«Время, когда люди не будут убивать друг друга и животных, рано или поздно настанет, иначе и быть не может, и он воображал себе это время и ясно представлял самого себя, живущего в мире со всеми животными, и вдруг опять вспомнил про свиней, и у него в голове все перепуталось.
… ведь если их не резать, то они размножатся, знаете ли, тогда прощайся с лугами и огородами. Ведь свинья, ежели пустить ее на волю и не присмотреть за нею, все вам испортит в один день».
А.П.Чехов. «ПЕЧЕНЕГ»Небо, солнце, звезды… земля, вода, воздух и еще многое, многое… Все это было до Игната, было сейчас, и должно было быть… Должно было быть еще неведомо сколько.
Появился на свет он почему-то в огромной могучей стране, где вот уже больше, чем полстолетия, «строили коммунизм». Так было до него, так было сейчас, и так должно было быть — в этом он даже не сомневался.
То, что говорили о коммунизме в школе, то, что писалось о нем в книгах было красиво и величественно, Красиво и Величественно, как сама Правда.
Его вера была ясным откликом юной, чистым листом выброшенной в «незнакомый лес», настежь открытой души на простые и понятные идеалы и лозунги. Его вера была естественным прямым следствием особой черты, той главной особой черты, что появилась у человека именно тогда, когда он стал человеком.
Красота и Величественность подчас так завораживают сладостно, что даже и вспоминать не захочешь, что кроме добрых и светлых у человека есть еще и совершенно иные особые черты. Красота и Величественность уносят подчас беззаветно, обманчиво в гипнотический радужный транс, когда даже и вспоминать неуместно в душевных порывах прекрасных про каких-то там, к примеру, «свиней», хоть они и тут же рядом… Рядышком так, что и ближе нельзя, в своем собственном хлеву самых разных мастей и размеров.
Мог ли Игнат хоть чуть-чуть сомневаться тогда?
Тогда в своем детстве, «в лесу незнакомом, в оглядке растерянной»?
Он ведь если и верил когда-нибудь вот так, по-настоящему и без всяких сомнений, то только тогда, в своем детстве… И потому, наверное, теперь коммунистическая теория кажется ему в чем-то по-настоящему «детской», а гениальные создатели ее надежно отгороженными тишиной своих кабинетов от всех непредсказуемых взбалмошно, суетных противоречий реальной человеческой натуры.
* * *А где-то далеко-далеко за непроницаемым «железным занавесом», словно на другой планете еще существовал совершенно другой мир. Там и теперь были «богатые» и «бедные», там и теперь еще «человек человеку был волк».
«Бедных так много… Неужели они и там не могут прогнать своих богатых»? — никак не мог тогда понять Игнат. — «Неужели они не хотят быть счастливыми и тоже строить коммунизм?.. Чтобы у них тоже человек человеку стал друг, товарищ и брат?»
Книга вторая Бирюзовое лето
Лето, лето!
Пылкого солнца горячие ливни,
Шелест полуденный вольных ветров,
Далей безоблачных хмель шаловливый,
Таинства звуков малиновый звон…
Сойди к детства реке желто-рыжим знакомым проселком. Брызги свежести отрадной, буйных трав изумрудный ликующий жар… Песка золотистого пышное пламя — босоногим мальчишкой проворным погрузись, приумолкнув и робко в обжигающую его нежину, по крупице заветной вбери с бережливой украдкой роскошный, рассыпчатый бархат… И вдруг бездумно, с разбега сорвись отчаянно, разом, с высокого выступа в ядреную звонкую синь, резвым «дельфином» прыгучим стремительно вынеси упругое ловкое тело на величаво послушную плавную ширь… И там лишь, скользнув невесомо на спину и раскинув раздольно руки, обнимая бескрайние выси, словно растворись навсегда безмятежно в струистых животворных водах.
Иволги певучий праздник, голосов в зазеркалье игривом перламутровый трепетный звон… С наплывного бревенчатого мостика загляни снова в даль, переливчатой дымкой манящую: будто выглянул растерянно, приоткрыв невзначай потайное окошко, белесый застенчивый листик заливного островка… Глянцевой искрою ласково дышит голубая ленивая гладь, а на бескрайних просторах ее, на самой шири — детство русоголовое словно застыло навек заворожено по коленца в воде: сорванцом загорелым, в задумке неведомой, с прозрачной удочкой в руках…