Меша Селимович - Дервиш и смерть
Эта игра в прятки — детство или, еще хуже, трусость, мне нечего пугаться, даже самого себя, почему я притворяюсь, будто не вижу человека, даю ему возможность уйти, а он не хочет этого сделать, почему я прикидываюсь, будто не знаю, находится ли он в саду текии, прячет ли преступление или бежит от него? Что-то происходит, вещи вовсе не невинные, я знаю, что постоянно случаются тяжелые и жестокие дела, но это у меня на глазах, я не могу отодвинуть его в неведомое и невиденное, как все остальное, и не хочу быть ни виновником, ни невольным соучастником, я хочу свободно решать.
Я спустился в сад, луна светила на краю неба, скоро она зайдет, зацвел лавр, воздух был отравлен его запахом, нужно срубить это дерево, приторное, навязчивое. Я слишком чувствителен иногда к запахам, земля пахнет невыносимо и душит меня, это подступило внезапно, с волнением, кажется, хотя я не знал, в какой взаимной связи все это находилось.
Человек стоял в зарослях кустарника, я бы не нашел его, если б не знал, где он, лицо его было лишено всяких черт, стерто полутьмой, он лучше видел меня, я был открыт светом, и мне казалось, будто я голый и не в силах прикрыться. Он превратился в кустарник, врос в ветки, стал колебаться вместе с ними под ночным ветром, сквозь ущелье долетающим с гор.
— Ты должен уйти,— шепотом произнес я.
— Куда?
Голос у него был крепкий, глубокий, словно бы передо мной стоял не тот маленький человек.
— Отсюда. Все равно куда.
— Спасибо, что ты не выдал меня.
— Я не хочу вмешиваться в чужие дела, поэтому я хочу, чтоб ты ушел.
— Если ты меня гонишь, значит, ты уже вмешался.
— Может быть, так было б лучше.
— Один раз ты мне помог. Зачем ты сейчас это портишь? В будущем тебе может понадобиться доброе воспоминание.
— Я ничего не знаю о тебе.
— Ты все знаешь обо мне. Меня преследуют.
— Наверное, ты причинил им зло.
— Я не сделал им ничего плохого.
— Что ты теперь думаешь? Здесь нельзя оставаться.
— Посмотри, караульный на мосту?
— Да.
— Меня ждут. Они кругом. Неужели ты выгонишь меня на смерть?
— Дервиши рано встают, тебя увидят.
— Спрячь меня до завтрашнего вечера.
— Могут подойти путники. Случайные прохожие.
— Я тоже случайный путник.
— Не могу.
— Тогда зови караульных, они здесь, за стеной.
— Я не хочу их звать. И не хочу тебя прятать. Для чего я должен тебе помогать?
— Ни для чего. И спрячься, тебя это не касается.
— Я мог тебя погубить.
— У тебя не нашлось сил даже для этого.
Он смутил меня, я не был готов к такому разговору. Больше всего меня изумляло, и все сильнее от фразы к фразе, то, что я ожидал встретить совсем другого человека. Меня ввела в заблуждение эта картина — распятие в воротах. Я представлял его себе по возникшему во мне чувству милосердия, по белому пятну лица, по жалкой защите тонкой доски как несчастного, перепуганного, растерянного человека, я думал даже, что знаю, какой у него голос, дрожащий, неуверенный, а все вышло иначе. Я полагал, что его смягчит одно мое слово, что он станет униженно смотреть на меня, потому что попал в безвыходную ситуацию, потому что зависел от моей доброй или злой воли. Но голос его спокоен, в нем даже нет гнева, мне почудилось, будто он звучит почти весело, насмешливо, вызывающе, что он отвечает не зло, не униженно, но равнодушно, как бы находясь поверх всего, что происходит, словно бы зная нечто, что придает ему уверенность. Он настолько обманул мои ожидания, что я стал преувеличивать и в оценке его спокойствия. Меня поразило требование спрятать его, словно это было самое что ни на есть обычное дело, услуга, которая пригодится ему, но которая ничего не решает. Свою просьбу или требование он не стал повторять, легко отказался от нее, не гневаясь на то, что я отверг его, не глядя на меня, он прислушивался, чуть склонив голову, не ожидая больше моей помощи. Не ожидая больше ничьей помощи, он знал, что теперь ему никто не посмеет протянуть руку, что у него не найдется ни родственника, ни друга, ни знакомого, он осужден быть наедине со своей бедой. Вокруг него и его преследователей легло пустое пространство.
— Ты, наверное, считаешь меня плохим человеком.
— Не считаю.
— Я не такой. Но я не могу тебе помочь.
— Каждому свое.
Это не был упрек, не было примирение с судьбой, он лишь воспринимал все, как есть, как некий извечный горький опыт, когда люди не желают помочь осужденному, меня он тоже причислил к этим людям и не удивляется этому. Он не сломился, не лишился сил, не стал растерянно озираться вокруг, но остался собран, полон решимости сражаться в одиночку.
Я спросил, почему его преследуют. Он не ответил.
— Как ты убежал?
— Прыгнул со скалы.
— Ты убил кого-нибудь?
— Нет.
— Ты украл, ограбил, совершил позорное дело?
— Нет.
Он не спешил оправдываться, он не старался убедить меня, он так отвечал на мои вопросы, словно они были излишни и скучны, не оценивая меня больше ни по добру, ни по злу, не воспринимая ни как угрозу, ни как надежду: я не выдал его, но помогать ему не хочу. К моему удивлению, это пренебрежение мною, словно я был деревом, кустом или ребенком, ударило по моему тщеславию, как-то обезличило и уменьшило меня, лишило всякой значимости не только в его, но и в своих собственных глазах. Он не касался меня, я ничего не знал о нем, никогда его больше не увижу, но меня волновало осуждение, меня оскорбляло, что он вел себя так, будто меня нет. Мне хотелось, чтоб он рассердился.
Я покидал его, и меня волновала его судьба.
Я продолжал стоять в запахе лавра, который душил меня, в юрьевой ночи, что жила сама по себе, в саду, который превратился в особый мир, мы стояли вот так, человек перед человеком, не испытывая радости от нашей встречи, не имея возможности расстаться, будто и вовсе не встречались. Я мучительно думал о том, как поступить с ним, превратившимся в куст, чтоб не причинить зла, не поддержать чужой грех, не зная о том, каков он, стремясь не согрешить перед своей совестью и не видя решения.
Странной была эта ночь, не потому, что происходило, но потому, как я это воспринимал. Разум подсказывал мне не вмешиваться в то, что меня не касается, а я вмешался настолько, что не видел выхода, старая привычка владеть собой увела меня в комнату, а я вернулся, гонимый какой-то новой потребностью, порядок жизни в текии среди дервишей научил меня проявлять твердость, а я стоял перед беглецом, не зная, на что решиться, и уже это одно означало, что я поступаю не так, как нужно. Доводы разума говорили, что надо предоставить человека его судьбе, а я шел вместе с ним по его скользкому и опасному пути, который не мог стать моим.
И пока я раздумывал, ища подходящее слово, чтоб выпутаться, у меня вдруг вырвалось:
— В текию я тебя ввести не могу. Это было бы опасно и для меня и для тебя.
Он не ответил, даже не взглянул на меня, я не открыл ему ничего нового. У меня еще было время отступить, но я уже начал скользить, и остановиться было трудно.
— В глубине сада есть хибара,— шепнул я,— туда никто не ходит. Там у нас ненужный хлам.
Беглец посмотрел на меня. Глаза у него были живые, недоверчивые, но ничуть не испуганные.
— Спрячься, пока они не уйдут. Если тебя схватят, не говори, что я тебе помог.
— Меня не схватят.
Он произнес это с такой уверенностью, что мне стало не по себе. Я снова почувствовал знакомую тревогу и раскаялся, что предложил ему убежище. Ему достаточно самого себя, тебя он отстраняет: словно ударив, он оттолкнул протянутую руку, до отвращения уверенный в себе. Позже я устыдился своей скоропалительности (что ему еще оставалось, кроме веры в себя!), уличил себя в низком чувстве удовольствия оттого, что люди нам благодарны, что они показали себя маленькими и зависимыми, ибо это создает наше расположение к ним, питает его и преувеличивает значение нашего поступка и нашей доброты. А так она кажется мелкой и ненужной. Однако в тот момент мне не было стыдно, я злился, мне казалось, что я впутался в бессмысленную историю, и тем не менее я направился по саду к обветшавшему домику, укрытому кустарником и зарослями бузины. Лишенный радости, лишенный собственного оправдания, лишенный определенной внутренней потребности, но иначе я не мог.
Двери были развалены, внутри обитали летучие мыши и голуби.
Он остановился.
— Зачем ты это делаешь?
— Не знаю.
— Уже раскаялся.
— Ты слишком гордый.
— Ты мог бы этого и не говорить. Человек никогда не бывает слишком гордым.
— Я не хочу спрашивать тебя, кто ты и что сделал, это твое дело. Оставайся здесь, это все, что я могу тебе дать. Пусть будет так, будто мы с тобой не виделись и не встречались.
— Это лучше всего. Иди теперь к себе.
— Принести тебе поесть?