Вениамин Каверин - Избранное
В актеров у нас влюблялись просто за то, что они были актеры. Один «благородный отец» просидел до ночи, накурил, съел целую курицу, мычал, рыгал, никому не понравился, и все-таки мама сказала, что у него красивая шея.
Нянька считала, что от актеров в доме беспорядок, и была, по-видимому, совершенно права, хотя, когда труппа уезжала (иногда в середине сезона, если антрепренер «прогорал»), беспорядок нисколько не уменьшался, а только становилось скучнее. Драматическая труппа приезжала летом, а зимой устраивались концерты, и мама приглашала музыкантов к нам. Трио Чернявских из Америки, хорошенькие мальчики в бархатных костюмчиках, с кудрявыми шелковистыми волосами, просидели у нас целый вечер. Мы с Пашкой тоже нарядились, хотя у нас не было других штанов, кроме как из чертовой кожи; мама сердилась, что на нас «не наберешься», и нам стали шить штаны из этой материи, которую — мы пробовали — можно было разорвать только клещами.
Мне не понравилось трио Чернявских. Они были похожи на девочек, говорили тихими голосами. Один аккуратно снял кожу с копченого леща и стал вежливо жевать ее, не леща, а именно кожу. Мы с Пашкой подавились, выскочили из столовой, и нам потом здорово попало от мамы. Она сказала, что ничего особенного, очевидно, в Америке не едят копченых лещей, и нужно было не смеяться, а сделать вид, что мы ничего не заметили, тем более что мальчик скоро догадался, в чем дело.
Знаменитый скрипач Бронислав Губерман приехал в Псков, и мама, встретив его, вернулась расстроенная: в номере было двадцать два градуса жары, а Губерман сердится и требует, чтобы было двадцать четыре.
Отец считал, что мы все — и старшие и младшие — должны учиться музыке, бывать на концертах, в опере, и я тоже получил билет, правда плохой — стоять на галерке. Народу было полно, мне было скучно одному и немного страшно. Мама заставила меня надеть целлулоидный воротничок, все время мне хотелось вертеть головой, и было такое чувство, как будто кто-то держит меня за горло. Но все это было ничего, потому что я был на концерте Губермана, а он получал двести рублей за концерт, и лучше его во всем мире играл только Кубелик.
Он вышел, худенький, с большой квадратной головой, и поклонился небрежно, как бы между прочим. Потом заиграл, и уже через десять минут я поймал себя на том, что не слушаю, а думаю о своих делах: «Отдаст Борька Курочкин ножичек или нет?», или: «А здорово я вспотел!», или: «Интересно, а ведь это мясник». Мы с мамой на днях заходили в мясную лавку, и мясник, который, внимательно слушая, сидел сейчас в партере, гладко причесанный, в новом костюме, стоял тогда за прилавком в белом, запачканном кровью переднике, среди ободранных туш, висевших вниз головами, — страшный, румяный, — и легко рубил мясо, подбирая тем же ножом раздробленные кости с нежными сеточками внутри.
Я почти не слушал Губермана, хотя обычно сочинял под музыку в уме целые сцены. Хорошо он играет или плохо? Должно быть, я очень тупой, если не могу этого понять, в то время как все хлопают, кричат: «Браво, браво, бис!» — а он выходит и долго стоит, опустив квадратную голову и прижав скрипку к груди. Потом я решил, что мне было трудно слушать потому, что все время приходилось думать, что он получает двести рублей за концерт и играет почти лучше всех в мире.
Потом приехала оперная труппа под управлением Штока, и, по общему мнению, это был отчаянный шаг. В Пскове каждый день нужно было показывать новый спектакль, иначе публика не ходила в театр. А ведь опер вообще очень мало, и с одной репетиции показывать их почти невозможно. Но Шток показывал. Мне очень нравилось, когда он вдруг появлялся за пюпитром — высокий, во фраке, с орлиным лицом, — властно стучал палочкой, и в оркестре сразу же умолкал беспорядочный шум.
Когда я смотрел, как отец машет палочкой, увлекаясь и не замечая, что в трудных местах он смешно приседает, мне не хотелось быть дирижером, а когда видел Штока — хотелось.
— Еще не прогорел? — говорили в городе.
Мне хотелось поддержать Штока, и я уговорил богатого толстого Плескачевского пойти со мной на «Сельскую честь»; он пошел, заснул и свалился со стула.
Шток держался, пока в Псков не приехал музей восковых фигур. Там показывали Наполеона III, Дрейфуса и женщину в пеньюаре, которая с ножом в груди, как живая, падала на пол с кровати.
Но мне повезло, что Шток держался так долго, потому что публику невозможно было заманить на одну оперу больше двух раз, и таким образом в одно лето мне удалось прослушать двадцать четыре оперы — больше, чем за всю остальную жизнь. Многие из них были недостаточно подготовлены. Например, в «Гугенотах» на Рауля упала стена, и он должен был петь, подпирая ее плечом и положительно умирая от смеха. Но я все равно ходил, отчасти по настоянию отца, который любил оперу, считая, что она полезна для здоровья.
— Опера, опера, опера только! — говорил он.
…Я играл в Штока: выходил, кланялся — и сразу к музыкантам, властно постучав палочкой по пюпитру. Дирижируя, я подавал знак артистам: «Вступайте», а кланяясь, небрежно откидывал назад шевелюру. Правда, шевелюры не было — нас стригли под первый номер, — но я все равно откидывал и кланялся быстро и низко, как Шток.
Я не только управлял оркестром, хотя все время нужно было что-то делать со звуками, летевшими ко мне со всех сторон, я боролся с неведомой силой, заставлявшей меня «прогорать». Может быть, это были большие черные птицы, которых я отгонял своей палочкой, но они опять прилетали. Возвышаясь над оркестром, высокий, с орлиным лицом, в черном фраке, я отбивался от них — спиной к этим жадным лавочникам, сидевшим в партере и равнодушно смотревшим, как я «прогорал».
Спиритический сеанс
В газете «Псковский голос» губернатор барон Медем был назван «баран Медем», в следующем номере извинились за опечатку. Конечно, это сделали сами наборщики, но в семействе вице-губернатора имя преступника попытались выяснить с помощью спиритического сеанса.
У нас тоже иногда устраивались такие сеансы. За небольшой деревянный стол садились четыре-пять человек, клали на него растопыренные руки, и стол начинал двигаться, подпрыгивать и стучать. Но считалось, что стучит не стол, а души умерших людей, которых кто-нибудь — обычно Глеб — вызывал с того света. Можно было, например, вызвать Александра Македонского: «Александр Македонский, ты здесь? Если да, постучи два раза». Стол поднимался и стучал ножкой два раза. К великим людям в таких случаях почему-то всегда обращались на «ты».
Многие считали, что это ерунда. Но я своими глазами видел, как одна актриса упала в обморок, когда с того света вызвали ее мужа. Глеб спросил, способен ли он «материализоваться», то есть явиться к ней в один прекрасный день. Стол постучал «да», и она брякнулась, а потом сидела бледная и вся мокрая, потому что ее полили водой, чтобы привести в чувство.
Это называлось «столоверчение». Но устраивались еще спиритические сеансы с помощью листа бумаги, на котором вкруговую была написана азбука. Это было интереснее, души умерших отвечали уже не только «да» или «нет», а вели целые разговоры. Блюдечко с нарисованной стрелкой клали посередине азбуки, а потом садились за стол и, соединив пальцы, толкали блюдечко. Но считалось, что никто не толкал, а это души умерших разговаривали с живыми.
…Я давно косолапил, то есть ходил, ставя носки немного внутрь, и Глеб, приехав на каникулы, сказал, что вылечить косолапость невозможно. Больной должен сам следить за каждым своим шагом и ходить, выворачивая ноги по возможности дальше, чем нормальные люди. Глеб учился на естественном факультете, но подумывал о медицинском. В том, что он говорил, у меня никогда не было ни малейших сомнений, Оказывается, это было трудно — ходить, выворачивая ноги, — главным образом потому, что при этом выворачивались и руки. Но я ходил все утро, потом пообедал и снова стал ходить. Я казался себе довольно красивым, а косолапость могла повредить моей наружности, придавая сходство с медведем.
Когда я вернулся домой, у нас шел спиритический сеанс. В столовой сидели Глеб, Лиза, сестры Черненко, один вольноопределяющийся и Пулавский. Сестры были хорошенькие девушки, которые все время смеялись, а Пулавский был медиум — так называется личность, которую души умерших особенно уважают и даже предпочитают через нее обращаться к живым. Но живые как раз не особенно уважали Пулавского. Глеб говорил, что он дурак, и действительно, эта мысль иногда приходила в голову. Приехав в Псков, Пулавские оставили у нас свои вещи, а потом он метался по всем комнатам — высокий, грузный, с обвисшими усами — и кричал: «Где мои рога?» Это было смешно, потому что у него была жена, которая ему изменяла. Весь дом, буквально умирая от смеха, искал его рога, и наконец я нашел их в Пашкином чулане. Конечно, это были не его рога, а оленьи, на которые в прихожих вешают шапки.