Пётр Вершигора - Дом родной
Зуев вспомнил: Шумейко только досадливо скривился, узнав о причине стрельбы на улицах Подвышкова. «Теперь небось думает: «Ну где это ваш власовец? Сбежал. Ищи его…»
Зуев почти точно угадывал мысли Шумейки. Конечно, если бы ему того «одессита» дать тепленького, он знал бы, как поступить! Нет! Он бы не попустительствовал. По долгу службы он обязан все сделать, и он все сделал бы. Запросы, розыски уже объявлены милицией. Но все же Шумейко недовольно морщился: фигура этого неожиданно появившегося невесть откуда власовца была явно лишняя на его шахматной доске карьеризма. Она только путала ходы. Ведь прояснялась цепочка Зуев — Швыдченко. А тут… А что, если зацепиться за этого горелого танкиста?.. Ага. Ор-ригинальный ход… И он мысленно отстранял Жору, втайне радуясь, что они, эти бестолковые солдафоны — Зуев и этот тракторист-окруженец — сами проворонили его.
— Как же это вы, хлопцы?! Он же сбежал из-под самого вашего носа, товарищ Зуев! Ну и вояки! Вот теперь-то, наверное, ясно, — очень тепло, даже нежно обратился он к Зуеву, — почему я говорил тебе не раз: «Эх, вы, а еще комсомол образца двадцатых годов». Проворонили?
Зуев молча отвернулся. У него не шевельнулась даже злость, эта реплика прошла как-то мимо него, не задев самолюбия. Он знал: если надо будет да если еще удастся на этом отличиться, Шумейко может сыграть и специальную партию, где королем окажется загадочный одессит. Если дадут команду сверху, он лопнет, а разыщет покупателя бульбы. Но тут его мысли перебил спокойный голос прокурора:
— Я уже дал санкцию милиции на задержание вашего… — прокурор запнулся, — ну, этого который на машине… Но вам, товарищ тракторист, придется предъявить доказательства.
Шамрай молча сбросил китель, стянул рубашку и повернулся спиной к прокурору. Откинув назад чуб, он провел рукой по голове. Страшный шрам заиграл, перекосился, словно передразнивая блюстителя закона.
— Вот вам и доказательство, товарищ прокурор, — сказал Зуев.
— М-да, — промычал прокурор.
— Действительно, — весело подтвердил Шумейко. — Тут ничего не попишешь. Доказательство, как говорят, налицо.
— Все это мы знаем, товарищ Шамрай, — перебил Шумейку прокурор. — Но нам нужен и важен факт: то есть имя, фамилия, время, место и свидетели. Голословным обвинениям, — он опять запнулся, задумался, подыскивая слова, — то есть обвинениям, не подтвержденным… Требуется не менее трех свидетелей. Хотя дело на сбежавшего заведено.
Как-то совсем по-другому отнесся к этой истории Федот Данилович Швыдченко.
Бывший партизан до вечера раза два звонил к Пимонину. Расспрашивал. Советовал позвонить в железнодорожную милицию.
— Должен он где-то машину эту бросить. Все же примета. Очень в глаза бросается. А поездом, а еще лучше пешком — ему больше расчету.
Он прислушался к ответу начмила, глядя задумчиво на Зуева и Шамрая, сидевших напротив за столом для заседаний.
— Нет, не скажи. Если не задержали до сих пор, то дальше все труднее будет. Впереди ночь — самое его время, а за ночь можно полтысячи, а ежели самолетом, то и не одну тыщу километров отмахать. Знаешь нашу рейдовую партизанскую поговорку: у вора сто дорог, а у того, кто его ловит, — одна. Ну, ну, лови. Желаю удачи.
Швыдченко положил трубку и вдруг неожиданно для обоих посетителей повернул разговор в сторону:
— Ох как не понравился мне этот тип. Еще там, в столовой. Нет, вы не думайте, что я вас, хлопцы, попрекать стану. Вот, мол, проворонили. Я же не… — И он замолчал на полуслове, что называется, прикусил язык. Но Зуев понял. «Я же не Шумейко», — хотел сказать Швыдченко. — Тут сбоку подход. Не понравился мне вот чем тот одессит. Я слушал его, и как живой встал передо мною один председатель колхоза… еще до войны я с ним срезался. Этот был из тех, что последнюю колхозную кобылку готовы на мотоцикл выменять. Сначала над ним посмеивались: то он с яблоками в Москву, то цибулю в Мурманск, то с картошкой в Ленинград. В общем, все у него на торговый лад. Был в районе вроде анекдота на всех совещаниях… Всего от него ждали, но такого, что отмочил он перед самой войной…
Шамрай, слушавший до этого как-то безразлично, с интересом повернул голову.
— В деснянской пойме, широкой, как море, и вольной, как ветер, гнездятся по пологим овражкам дубравы. Так я такой красоты ни на Карпатах, ни на Буковине, ни в Полесье никогда не видывал. Есть там дубы-столетки и даже старше. Они довольно часто встречаются. А самый знаменитый дуб на всю деснянскую долину — у села Голенка, того, где этот, со спекулятивными замашками, как нам казалось тогда, предколхоза бузовал. Говорили в народе — до тыщи лет тому богатырю. Такие уникальные растения недаром даже государство охраняет. Так же, как и достижения культуры… и ее мастеров, между прочим. И вот добрался, сукин сын. Решил спилить. Но дуб не поддавался. Все пилы поперечные обломал. Приехал в район — достал продольную, ту, что бревна на доски распускает. И у той поломали зубья. Так и бросил.
— Не поддался богатырь? — с надеждой спросил Шамрай.
— Сразу не поддался. Но ему ведь вокруг кору обрезали. Засох.
Зуев вздохнул. Шамрай угрюмо отвернулся.
— А когда через год, уже во времена оккупации, мы проходили рейдом возле тех Голенок — старостой был тот же председатель. Теперь-то уж он не скрывал, что был сыном посессора, из тех, которых сахарозаводчик Терещенко себе подбирал. Люди без роду, без племени, без совести. Этот, твой знакомец, что ремни тебе на спине вырезал, он все наше советское, русское готов испоганить…
— А что с этим дубом? И его палачом…
— Дуб стоял сухой, но еще могучий, как скелет мамонта… В сорок втором году на его ветвях мы того сукина сына и повесили. Не только за предательство, но и за это преступление. Погодите, хлопцы, повесим и этого власовца. Не только заплечные дела им припомним, которые они над воинами, защитниками родины, творили, но и за издевательство над нашей революционной культурой… Да, да… все, все припомним.
— А пока — власовца и след простыл.
На третьи сутки из соседней области сообщили, что в полутора километрах от полустанка оживленной железнодорожной магистрали, через который в сутки проходят десятки товарных и почтовых поездов, нашли брошенную трофейную автомашину с одесским номером. Машина, по всему видать, простояла уже не менее суток, следовательно «Жора из Одессы» успел укатить. Вот только неизвестно куда: в Москву? Харьков? На Донбасс? На Кавказ?
А может быть, и застрял где-нибудь невдалеке, в бесчисленных мелких деревушках, хуторах и дубравах Средней России.
6В Подвышковском районе окончились поздние полевые работы. Уже не за горами была вторая послевоенная зима. Прошлогодний опыт с картохой, начатый по примеру злополучного предколхоза Горюна и окончившийся выговором Швыдченке, все же стихийно продолжали применять и в эту кампанию. Кое-кто из председателей норовил даже и сено косить «за валок», «за копну», и это подействовало. Люди были уверены, что они получат за свой труд что положено. Швыдченко знал, что это не так, что по плану, спущенному из области, картошку придется выгрести из колхозных овощехранилищ подчистую.
Но пока что дела шли более или менее гладко.
После партийной конференции, вот уже несколько месяцев, между Швыдченкой и Сазоновым все внешне было хорошо. Зуев не раз видел их то в райкоме, то в исполкоме. Он с любопытством поглядывал, а иногда, издали прислушиваясь, замечал, как Сидор Феофанович почтительно «воспринимает» указания первого секретаря и внимательно относится даже к его фантазиям и замысловатым выкладкам. Только когда секретарь уж очень увлекался и настойчиво выспрашивал у Сазонова его мнение то о злополучных бычках, то насчет кроликов, а иногда и о люпине, который он планировал распространить следующей весной по многим колхозам района, в глазах предрика появлялось неодобрение, маскируемое оловянной дымкой безразличия. А когда, совсем размечтавшись, Швыдченко высказывал уж вовсе утопические надежды к следующему лету покончить в районе с землянками, то и сам Зуев удивлялся швыдченковскому оптимизму.
После истории с власовцем ему реже приходилось видеть их обоих вместе. Но все же, как уполномоченный райкома по «Орлам», Зуев, весьма добросовестно относившийся к своему партийному поручению, забегал в райком за советами, литературой, а то и просто брал на себя труд утрясти по просьбе Манжоса какой-нибудь мелкий вопрос. В эту осень уже не было оснований жаловаться на орловцев. Первоначальное мнение о них, как о коллективе — подрывателе основ, само собою рассеялось. Так бывает иногда в жизни: создается мнение о человеке по его случайным, а иногда и просто внешним чертам, а то и сочиненное завистливой людской молвой, сплетнями, слухами… Когда же приглядишься поближе, приходится круто менять курс: нередко ласковый, покладистый — да еще если с подхалиминкой — дядя оказывается ловчилой, и несусветным лодырем, а ершистый задира — не забулдыгой, а честным тружеником, человеком, имеющим все права требовать, чтобы его уважали и с мнением его считались.