Нотэ Лурье - Небо и земля
Старик Рахмиэл тоже был озабочен в это утро: единственное абрикосовое дерево в палисаднике начала ни с того ни с сего сохнуть. А у Риклиса, как назло, схватило живот; он чуть не плакал от досады — надо же, именно сегодня, когда Бурлак задает пир на весь мир!
А хозяйки беспокоились о своем: поднялся ли в печке медовый пряник, подрумянилась ли запеканка с курицей, достаточно ли наперчена фаршированная рыба и не мало ли сдобы в сладких пирогах и пряниках,
В двенадцать часов дня к Бурлакам, окруженные детворой, пришли деревенские музыканты — сутулый Генах-барабанщик со своим видавшим виды инструментом в заплатах, старший конюх Симха-кларнетист и рыжий Гавриэл, по прозвищу Капельмейстер, — скрипач. Хана вынесла на подносе графинчик домашней вишневки и по прянику. Музыканты пожелали друг другу здоровья, выпили за то, «чтобы не лопнули струны», а затем, повеселев, расположились во дворе, прямо напротив раскрытых окон. Капельмейстер мигнул товарищам и, выставив рыжую бороденку, закрыв молитвенно глаза, провел смычком по скрипке. Симха тотчас взялся за кларнет, Генах за барабан, и все услышали знакомые, любимые звуки еврейского «фрейлехс»[1].
На хуторе только того и ждали. В ту же минуту во всех дворах показались разряженные хозяйки, каждая с блюдом в руках, прикрытым чистым полотенцем, и направились к Бурлакам. Там, в просторном балагане, они, бахвалясь, стали сравнивать закуски, лакомства и расставлять их на длинных, накрытых белыми скатертями столах.
Хозяйские дочери и невестки, запыхавшись, носились взад-вперед, раскладывали вилки и ложки, расставляли недостающие тарелочки и рюмки. А сыновья и зятья вкатили большую бочку вина, только-только из погреба, поставили посередине, так, чтобы тамада, старший внук Доди, лейтенант Зорах, мог отсюда обозревать все столы.
Додя Бурлак, в белой накрахмаленной рубашке, в черном праздничном сюртуке, и Хана, с украшениями из блестящего стекляруса на груди — подарок еще со времен свадьбы, — вышли к воротам, встречая гостей, по старинному обычаю, медовым пряником и вином.
Кто-то, уже слегка навеселе, обнимался с Додей, желая хозяину и Хане здесь же, в этом же дворе, через двадцать пять лет отпраздновать бриллиантовую свадьбу.
Музыканты играли без устали, девушки и парни танцевали, галдели ребятишки. Двор был полон, все гости были в сборе. Ждали только Хонцю и Хому Траскуна, уехавших на заседание сельсовета. Да еще вот Шефтла не было — задерживается.
— Едет, едет! Хонця едет! — крикнул кто-то.
Гости увидели, как по хуторской улице бешено несется бричка бурьяновского председателя.
Все поняли: что-то неладно. Что-то случилось.
Взволнованные колхозники выбежали на улицу, окружили Хонцю. И тут они услышали страшные слова:
— Война! Гитлер на нас напал.
В первую минуту люди замерли. Словно не поняли, не поверили, так поразило их это известие. Наконец Калмен Зогот проговорил:
— Вот тут-то Гитлеру и конец.
И в этот момент Геня-Рива, стоящая рядом с мужем в праздничном шелковом платье, увидела своего единственного сына Вову, младшего сержанта запаса. Геня-Рива бросилась ему навстречу и, обхватив его, расплакалась:
— Не хочу! Не надо войны, не надо…
Глядя на нее, запричитали другие женщины, заплакали дети.
В таком смятенном состоянии застал их Шефтл. Из сельсовета вслед за ним прискакал на разгоряченном коне уполномоченный Хома Траскун. Привез повестки из военкомата. Лихо соскочил с коня, видно вспомнил партизанскую молодость, и, перебирая дрожащими пальцами повестки, начал вызывать, каждый раз тяжело вздыхая:
— Зогот Владимир Калменович!
— Пискун Иосиф Юделевич!
— Слободян Антон Антонович!
Люди не сводили глаз с розовых бумажек, слушали, холодея, как Хома Траскун называет все новые и новые имена.
Раздав повестки, Хома устало оглядел толпу и объявил: кто получил повестки, должны завтра быть в райвоенкомате.
Выезжать надо было сегодня же.
Уже спускаясь с крыльца, Хома увидел Додю Бурлака. Молча сунул руку в карман, вынул телеграмму и протянул Доде: лейтенанта Зораха Бурлака вызывали в воинскую часть.
«Значит, правда… Значит, в самом деле война…» Только теперь, держа в руках телеграмму, Додя Бурлак поверил, что это правда.
— Где ты, Хана? — проговорил он, беспомощно оглядываясь и расстегивая сюртук!
Ханы не было, ушла, видно, к детям. Двор Доди Бурлака, только что наполненный людьми и веселым праздничным шумом, вмиг стал неузнаваемым. Из окон доносились стоны, рыдания, причитания. Все бестолково суетились. Как будто ураган обрушился на них. Мужчины, перекрикивая друг друга, торопили заплаканных жен: каждого дома могла ждать повестка. Как и на чем отсюда уехать?
Когда Додя Бурлак, подавленный, с поникшей головой, вернулся во двор, его окружила толпа родственников. Все требовали наперебой, чтобы он немедленно сходил в правление колхоза: нужен транспорт, дорога каждая минута.
Додя вышел на улицу. За воротами его догнал внук, Зорах. Лейтенант обнял деда. Он не может ждать. Ксения с ребенком останутся здесь. Куда им ехать? На границу, в самое пекло? А он — он отправится пешком, по дороге, наверное, попадется подвода, а то и машина. Зорах крепко расцеловался с Додей и, придерживая планшет, побежал проститься с остальными.
Широкая деревенская улица опустела. Все разошлись по домам. Матери, жены, сестры, плача, шили мешочки, чинили белье, готовили мобилизованных в дорогу.
Одна Геня-Рива ничего не могла делать. Все валилось у нее из рук, она места себе не находила. Где Вова? Куда исчез? Она и поглядеть на него не успеет.
— Чего ты сидишь как в воду опущенный? — рыдая, крикнула Геня-Рива Калмену, который молча пришивал ушки к Вовиным кирзовым сапогам. — Остался какой-нибудь час, а его все нет… Ушел и ничего не сказал… «Ступай погляди, должно быть, он у нее»…
— Тсс, не шуми, вон он идет, — сказал Калмен, посмотрев в окно. — Идет, идет.
И действительно, по тропинке шел Вова. Он уже несколько раз заходил к Нехамке, побывал у всех ее подруг, заглядывал во все дворы — Нехамки не было. Никто не знал, где она, никто ее не видел.
Вон уже запрягают лошадей в подводы на колхозном дворе. Половина четвертого… Осталось полчаса, Что делать? Куда она запропастилась? Где ее искать? Как уехать, не повидавшись?
Тут Вова заметил идущего к колхозному двору Хонцю, догнал его и заплетающимся языком спросил, где Нехамка.
— А что такое? — не сразу понял Хонця. Он не знал, за что хвататься, сколько дел на него навалилось. Обеспечь транспортом мобилизованных, выдай подводы для гостей Доди Бурлака — понаехали, черт бы их подрал… Где взять столько лошадей, подвод? Голова идет кругом… Надо кем-то заменить тех, кто уходит в армию, отправить на сборный пункт лошадей, надо… Столько неотложных дел, а тут — на тебе, Нехамка! Да кто ее знает, куда она подевалась!
Глава восьмаяА Нехамка беззаботно дремала среди цветущих подсолнечников. Солнце сквозь густую листву грело ее обнаженные ноги. Девушка спала на боку, подложив руку под голову.
Было тихо. Только изредка подавала голос какая-нибудь полевая птичка, слышался свист суслика, высунувшего на минутку головку из норки.
После ночи, принесшей столько огорчений, сладко спалось на мягкой траве, в прохладной теки подсолнухов. Так легко дышалось, таким свежим и пьянящим был степной воздух. Грудь девушки спокойно и мерно вздымалась под тонкой тканью кофточки, иногда губы чуть-чуть шевелились в едва приметной улыбке. Она провела рукой по шее — щекотал заползший муравей — и, не просыпаясь, перевернулась на другой бок.
Солнце стояло высоко, когда Нехамка проснулась. Девушка села и удивленно повела глазами, не понимая, как она очутилась здесь. Но тут же глаза ее прояснились, она проворно вскочила на ноги и, отряхнув платье, выбежала на лужок. На душе у нее было покойно. Лужок весь зарос голубыми и розовыми колокольчиками, желтым катраном, одуванчиками. Нехамка смотрела и не могла насмотреться, словно видела полевые цветы первый раз в жизни. Как искусно природа разрисовала их, раскрасила в такие нежные тона. У каждого свои особенные краски, свой запах, а если пожевать, они и по вкусу различаются. Поди разберись — почему? Один цветок красный, а другой синий, откуда берутся у них разные запахи? Из земли? Но ведь земля для всех одинакова, а каждое растение устроено по-своему… И у людей то же самое, думает Нехамка, у каждого свое. Такое, что выделяет среди других. Взять Вову — он ни на кого не похож. Она и сама не знает, лучше он или хуже других, может, и хуже… Тогда почему она его любит? Не знает, а хотела бы знать. Почему любишь именно этого, а не другого? Нехамка, может, вовсе и не хочет любить Вовку, но разве это зависит от нее? Разве она любит, потому что ей так хочется? Вот она теперь совсем не хочет о нем думать, а ведь думает! Она сердится на него за вчерашнее, и вместе с тем ей так его жалко: наверное, бегает, ищет, а ведь в МТС ему ехать. Ищет, а ее нет, и никто не знает, где она. Ну и пусть ищет, пусть что угодно думает. А она будет здесь!