Олег Шестинский - Блокадные новеллы
Весной их арестовали. За спекуляцию. При аресте присутствовали участковый и двое понятых. У них нашли золото, картины мастеров голландской школы, китайский фарфор — драгоценности они приобрели за продукты. Но не это поразило воображение их соседей — когда к ним вошли, увидели на кухне зажженную керосинку. На керосинке стояла огромная чугунная сковорода, и белые толстые макароны румянились, издавая аромат…
— Вот грабители-то были, — удивлялись потом во дворе, — К ним входят, а у них макароны скворчат. Ведь правда, да, Дмитрий Иванович? — обращались к участковому.
Тот кивал головой и степенно, не по возрасту (был он молодой) подтверждал:
— Точно. Скворчали…
— А как вы с имуществом поступили? — спрашивали его.
— Описали. Оно музейное.
— Да не про то… Как с макаронами?
— Макароны? Они в опись не вошли… Точно… Решили сообща дворничихе отдать — у нее два пацана.
Потом мальчишки спрашивали Ваську, сына дворничихи:
— Ну, а как макароны?
— Мировые, — облизывался Васька. — Отродясь таких не ел… Румяные.
— А скворчали?
— Скворчали, а как есть начал, перестали…
— Вот грабители-то были, — повторяли мы вслед за взрослыми.
О драгоценностях никто и не вспоминал.
«Сухарь»
Я и мои товарищи не находили с ним общего языка. Он был долговязым, рыжим, кожа молочной белизны была густо усыпана веснушками. Руки с крепкими короткими пальцами тоже казались рыжими от множества мелких огненных волосков. Звали его Юрием.
Учился Юрий лучше всех в классе, его ставили в пример, но от этого он не обрел наших симпатий. Раздражала его безупречная аккуратность: брюки всегда отглажены, рыжие волосы точно расчесаны на пробор, курточка без единого пятнышка. В учебниках цветные закладки, как у девчонок. И главное — он не давал списывать. Вернее, давал, но делал при этом такое пренебрежительное и высокомерное лицо, что даже у самого равнодушного пропадала охота с ним связываться.
После уроков он сразу уходил. Только прозвенит звонок, он уже, сутулясь, скачет по ступенькам вниз, на боку болтается полевая потрепанная сумка с учебниками.
Война есть война, но мы жили все-таки как нормальные мальчишки: разъезжали на плотах по озерам ЦПКО, собирали желтоватый артиллерийский порох, слонялись по вечернему Большому проспекту… А он с нами никуда Не ходил. Мы его и звать с собой перестали — Сухарь, что с него возьмешь?
И вдруг наш Сухарь стал опаздывать на первый урок, не на много — минут на пять. Влетал в класс взъерошенный, раскрасневшийся. Сначала учительница только удивилась и ничего не сказала, но на третий раз потребовала объяснений. Он стоял, понурив голову, молчал.
— Ты гордость нашего класса, не годится тебе хромать с дисциплиной.
Однако Юрий продолжал опаздывать.
— Мне придется вызвать твою мать, — наконец сказала классная руководительница.
Можете себе представить наше любопытство: у Сухаря какие-то свои дела! Сухарь опаздывает!
Делая вид, будто ему абсолютно безразлично, Мишка Мамин спросил:
— А чем ты утром занят, правда? Физзарядкой, что ли?
— Ничем, — коротко ответил Юрий и отвернулся.
— Он шов на брюках наглаживает да зубочисткой по зубам наяривает, — заключил Мишка и, дурачась, вскинул руки и продекламировал с пафосом — Честь класса вовсе вам не дорога!..
— Паяц, — обронил Юрий, и быть драке, если бы мы их не растащили.
В школу я ходил обычно с Маминым. Заходил по дороге за ним. Однажды мы отправились в школу на час раньше, потому что были дежурными и надо было проверить, во всех ли классах есть мел, тряпки и т. п.
Нам было весело: апрельское солнце плыло над крышами, снова гугукали голуби, выплескивали клейкие листочки тополя. Шла весна сорок четвертого.
На улице попадались редкие прохожие. Неожиданно, свернув за угол, мы услышали равномерное шарканье метлы: «шшык… шшык…». Мы не поверили своим глазам: в дворницком переднике Сухарь шел по тротуару и сметал в кучу мусор. Он как заправский дворник подхватывал метлой бумагу, окурки, спичечные коробки, и вслед за ним стлался чистый и ровный асфальт.
Мы застыли на месте. Юрий словно почувствовал наши взгляды, обернулся и, ничего не сказав, снова с ожесточением повел метлой по панели.
— Ты что? — наконец выговорил Мишка.
Рыжий перестал мести и посмотрел на нас. Он смотрел спокойно и грустно и совсем не задавался:
— Мать больна, не встает, рабочую карточку надо…
Мы смутились. Ни в чем не были виноваты, а все равно встало неловко.
— Может, помочь тебе? — небрежно спросил Мишка.
Юрий сказал просто:
— Разве что дрова уложить во дворе. Мне одному не осилить до уроков.
— Давай, конечно! — обрадовались мы.
В то утро мы опаздывали все трое. Нам с Мишкой написали в дневниках, что сорвали дежурство по школе, а Юрию сказали, чтобы пришла мать.
…Несколько лет назад в газете среди фотографий физиков— лауреатов Ленинских премий я увидел знакомое лицо Юрия. Он вроде бы и не изменился, и мне показалось даже, что я различаю веснушки на его лбу и щеках.
Конь
Был мой дядя Григорий до войны управдомом и войну встретил управдомом. Из-за последствий контузии, полученной в первую мировую, его освободили по чистой. Работал он рачительно, и имелась у него своя радость в этой службе.
Радость заключалась в коне, выделенном райкомхозом для разных мелких нужд — дрова привезти жильцам, мусор вывезти, зеленые насаждения доставить весной — мало ли как можно было использовать скромную лошадиную силу…
Это был старый дончак, белой масти, на трех ногах черные чулочку, серебристый пересверк по бокам, и самое главное — глаза, продолговатые и грустные, до сих пор отливали у него редкой голубизной. Когда на него смотрел лошадник, то смотрел со вздохом, потому что представлял, каким мог быть конь в молодости.
Бывший кавалерист Дубок, слезливый с похмелья, припадал во дворе к теплой конской шее и шептал коню нежные слова; «Голуба, мне бы тебя под Перекопом, вынес бы ты меня из-под обстрела, не сидели бы в моей рабоче-крестьянской груди империалистические осколки…»
А коня так и звали Голуба.
Старушка Марья собирала по лестнице у жильцов черствый хлеб, огрызки и в плетеной корзине несла их по утрам коню. Гладила его поредевшую челку и говорила, как родному: «Годами-то ты не велик, а уже старенький, ровно я… Я тебе хлебушко размочила, десны-то, видать, успел сжевать…»
Цыган без определенных занятий, живший поблизости, сверкая белыми зубами, стрелял взглядом: «Встреть я такого раньше — умер бы, а увел… Помню, при проклятом царском режиме…» — пробовал пересказывать известные уж всем истории о конокрадах.
А девочка Люся поднималась на цыпочки и вглядывалась в светлые лошадиные глаза, удивляясь, что они красивые — почти как у людей…
Дядя Григорий ревниво относился к коню и вышеупомянутых лиц допускал к нему только при своем хорошем настроении. «Конь не молод, за ним следить надо, а вы расслабляете…» — порою выговаривал он. Но сам любил коня с печальной привязанностью немолодого одинокого холостяка. Вечерами, когда вокруг никто не мелькал, он кипятил воду и ставил припарки на разбухшие лодыжки Голубы. Случалось, приносил отборный ячмень из артиллерийских казарм, где вел профессиональную беседу с конюхом, тоже холостяком и ровесником.
Бабушка моя не понимала этой его жизни и выговаривала с укоризной: «Весь потом пропах, скоро сам рысью побежишь… Женился бы, взял бы серьезную женщину, — высказывала она сокровенное желание, — а то на конюшне весь век прокоротаешь! Виданное ли дело!» Дядя Григорий любил свою мать, но от ее наставлений ускользал, запевая с улыбкой старую песню:
Конь не обманет,Конь не изменит…
С началом войны обязанности коня изменились. Голуба с дядей Григорием отправились на рытье окопов. Огромное множество людей с лопатами, кирками и заступами долбили и копали землю, а дядя Григорий на Голубе отвозил землю на укрепление оборонительного вала. Голуба вздрагивал ушами, удивляясь непонятной работе людей, — люди беспрерывно двигались, суетились, помогали друг другу, и их решительное оживление передавалось коню. Вдруг неожиданно все стали разбегаться; дядя Григорий, держа лошадь под уздцы, пихал растерявшихся женщин под телегу. Голуба стоял спокойно и при страшных взрывах бомб, которые вскидывали в небо столбы земли, и при пронзительных стонах, раздававшихся на всем поле. Он лишь заволновался и испуганно скосил глаза, когда увидел, как на телегу, сбросив землю, постлали полосатую клеенку, а на нее положили рядком людей, перевязанных белыми, кровоточащими бинтами. От запаха крови ноздри коня вздувались, но дядя Григорий сильно и впечатляюще провел рукой по его морде с приговором: «Терпи, Голуба, осторожно вези, Голуба, от нас с тобой жизнь людей зависит…» И сам повел коня, выбирая путь ровнее, откидывая от колес камни и коряги, повел к белеющему вдали поселку.