Олег Шестинский - Блокадные новеллы
Почти вся наша жизнь теперь протекала в коридоре. При первой бомбежке бомба упала за несколько кварталов от нас, а воздушная волна вдребезги разбила оконное стекло и осколки швырнула в глубь комнаты. Чудом нас не поранило.
Тогда и решили расстелить матрасы в коридоре и спать там на полу. А потом оказалось, что в коридоре теплее, не дует из окон.
Кто-то сказал, что самое надежное место во время бомбежки — около печки в коридоре. Дескать, дом рушится, а печи стоят. И меня во время тревоги ставили возле печки.
У отца были золотые руки. Он все умел делать. Когда лопнули трубы и нужно было ездить за водой на Неву, он смастерил сани — прочные, широкие, с блестящими стальными полозьями. Пока хватало сил, мы привозили с Невы трехведерный бак и еще ведро. Сани пользовались большим спросом во дворе. За водой мы ездили поутру, а после полудня приходила дворничиха:
— Разрешите сани… Покойничек в тринадцатой… Внушительный мужчина, на детских не умещается…
— Куда вы их возите? — спросил я дворничиху.
— На Барочную, в морг.
Однажды я проводил сани, потому что на них лежал мой знакомый. Барочная была в двух трамвайных остановках от нашего дома.
Я увидел огороженный деревянным забором пустырь. На пустыре штабеля мертвецов.
Внизу штабеля были аккуратными, а чем выше, тем в большем беспорядке лежали покойники — трудно на вершине укладывать. Запомнился старик, который венчал один из штабелей: высохшее белое лицо, орлиный нос, смерзшиеся длинные седые волосы, торчащие в разные стороны, недовольно сдвинутые брови…
Отец держался. Только стал молчалив, мерз и даже в комнате не снимал своего ватника. Он был крупным, и ему не хватало еды.
Отец сделал весы, и когда приносили что-нибудь купленное по карточкам, он взвешивал. Однажды меня послали в булочную за хлебом. Мне отрезали полбуханки и к ней дали маленький довесок, с половину спичечного коробка. Я нажал на него пальцем, довесок оказался мягким. Я отнял палец, осталась вмятина. Я не утерпел, сунул довесок за щеку и, пока шел домой, сосал его, как леденец.
Дома отец вынул из ящика весы, положил на одну чашечку хлеб, другую стал уравновешивать гирьками. Несколько граммов недоставало. Сосредоточенный, отец перевесил. Стрелка остановилась на той же отметке.
— Тебя обманули, — сурово сказал он.
— Нет, — прошептал я, опустив голову.
— Значит, ты сам взял! — воскликнул отец.
— Был маленький довесок…
— Негодяй! — Я взглянул ему в лицо, оно пылало гневом. — Мог спросить, тебе бы дали! Почему взял сам?
Я молчал. Я ничего не мог ему ответить.
Я молчал, пока мать не обняла меня за плечи и не увела с собой на кухню. Она тоже молчала, но ее скорбное лицо являло такую жалость ко мне, что я уткнулся ей в грудь и заплакал.
Чего только не умудрялись мы есть! Картофельные очистки и оладьи из картофельной муки казались банкетными яствами.
Как-то отец принес столярный клей. Он разогревал его до тех пор, пока клей не превратился в полужидкую массу. От нее валил пар, щекотал ноздри. Отец перелил дымящийся клей в жестяную кружку, взял ложку и, обжигаясь, стал хлебать варево. Я смотрел, как он ест.
— Дай попробовать.
Он быстро взглянул на меня, бросил скороговоркой:
— Не станешь есть! Не станешь есть! — и, зажав обеими руками кружку с клеем, ушел из комнаты.
— Мама, отец мне родной? — неожиданно спросил я.
Она вздрогнула от моего вопроса.
— Что ты говоришь? Конечно!
Отца положили в больницу. Он был истощен, едва двигался.
— Он может умереть, — сказала мать. — У него крайняя степень дистрофии.
— А что, если попробовать сварить кожаные сапоги? Ведь варят кожу…
— Ерунда, — возразила мама. — Самообман.
Отец пролежал полтора месяца. К весне он возвратился домой — пришел в своем ватнике, с пустой противогазной сумкой через плечо. Со следующего дня он стал ходить на завод, а по вечерам помогал восстанавливать водопроводную сеть, за что его подкармливали…
Весной, в мае, я вывел из дома велосипед и собрался поехать на острова, посмотреть, не вырос ли уже щавель. На улице увидел отца. Он стоял, закинув голову, словно рассматривал небо. Распахнул ватник и с видимым удовольствием вдыхал свежий утренний воздух.
— Тяжелая была зима, — оказал он.
Я молчал.
— Ты не сердись, — примирительно произнес отец. — Что-то у нас с тобой разладилось.
Я пожал плечами и сдвинул с места велосипед.
Два воспоминания о дяде Степе
Дядя Степа был маминым братом и тоже врачом. Но врачом-неудачником, вечно ищущим чего-то необычного. Поэтому он нигде не задерживался и оставлял по себе недолгую память. Перед войной он работал в «Скорой помощи», и я запомнил его в застиранном, наглухо застегнутом тесном халате. Когда дядя Степа его снимал, представал взору в кургузом пиджаке с засаленным воротником, обсыпанным перхотью.
В июне его мобилизовали. Дали звание майора и командирскую форму. Дядя Степа преобразился: стал словно выше ростом, ходил, скрипя ремнями портупеи, и всем видом показывал, что он настоящий военный.
Когда началась первая бомбежка на Петроградской, дядя Степа был у нас. Все произошло неожиданно: завыли сирены, и вдруг кто-то будто начал молотить поленом по железу. Весело молотить и часто.
Мы вышли из комнаты в коридор. Дядя Степа был бледен и обеими руками вцепился в ремни своей портупеи.
— Что это? — спрашивали мы его.
— Бомбы. Вокруг нас сыплются бомбы, двухсотпятидесятикилограммовые. Все вокруг, наверное, уже разбито… Петроградская в развалинах.
Мы остолбенели от его слов. Я так живо представил себе руины, среди которых лишь наш дом № 17 высится утесом. И почему-то подумал о магазине зеркал. Он был угловым. В витринах его выставляли зеркала различных фасонов, и взрослые, когда мы играли на улице в лапту, предупреждали строго:
— Разобьете — родителям за всю жизнь не расплатиться…
«Неужели и зеркала тоже разбили? А кто за них будет платить?» — такие глупые вопросы возникали в моей голове. Наконец все стихло. Радио объявило «отбой воздушной тревоги», и мы, бледные и потрясенные, выскочили из дома. Впереди шел дядя Степа. Прежде всего мне бросились в глаза витрины зеркального магазина: они сияли, отражая синее небо. Целы были окрестные дома, деревья, даже плакат, наклеенный на заборе, где изображался Гитлер и претендент на русский престол. Дворник возбужденно тараторил:
— Ну и молодцы наши зенитчики… Лихо их чихвостили… Ну и молодцы!..
Мы взглянули на дядю Степу. Он сказал без выражения:
— Разрывы зенитных снарядов напоминают разрывы мелкокалиберных бомб. И специалисты ошибаются.
Он сразу засуетился, заспешил, попрощался со всеми за руку и стал похож на довоенного дядю Степу.
Мне шел шестнадцатый год. Мы учились в седьмом классе и слыли отчаянными ребятами.
— Слушай, — сказал мне однажды Витька Ниеды, — пошли на Большой с девчонками знакомиться.
— А как это? — удивился я.
— А увидим какую симпатичную и подойдем к ней — тары-бары…
— Не знаю… — протянул я.
У меня ничего подобного еще не было. Но все же я пошел с Витькой.
…И вот возле Лахтинской из булочной, прижимая к груди полбуханки, выпорхнула на вечернюю улицу девушка в синем берете. Тоненькая, она не шла, а скользила в толпе, и Витька шепнул:
— Давай…
Мы подошли к ней с двух сторон.
— Здрасти, — начал Витька.
Но она посмотрела не на него, а на меня, и, наклонив голову, спросила с вызовом:
— Что, хлеб отнять хочешь?
Я обалдел и воскликнул с предельной искренностью:
— Да нет! Просто познакомиться!
Она смягчилась:
— Ну так чего! Бери меня под руку…
Я сунул, обомлев, свою руку куда-то ей под мышку. Потом вспомнил о товарище и спросил:
— А ему можно?
Но насупленный Витька буркнул:
— Я и так…
Она шла со мной рядом, гибкая, юная, с охапкой светлых волос, выбивающихся из-под берета. Мы о чем-то говорили, но я не вникал в смысл слов, а лишь слушал журчание ее речи. Наконец до меня докатились слова.
— Ну, пошли ко мне…
— Куда? — недоуменно спросил я.
— Я с девчатами в общежитии живу.
— Хорошо, — сдавленным голосом сказал я, и мы с Витькой вошли вслед за ней в переднюю.
— Подожди, — улыбнулась она мне. — Я сейчас проверю, что там, — и, изогнувшись всей своей молодой статью, исчезла за дверью.
— Бежим! — прошептал Витька, дергая меня за рукав.
— Куда?
— Да отсюда… Тут все может быть…
И я малодушно выбежал вместе с ним.
В тот вечер я пришел домой, ошарашенный неожиданным приключением. Мои чувства, мысли будто сдвинулись во мне и не могли успокоиться.