Олег Шестинский - Блокадные новеллы
— Бежим! — прошептал Витька, дергая меня за рукав.
— Куда?
— Да отсюда… Тут все может быть…
И я малодушно выбежал вместе с ним.
В тот вечер я пришел домой, ошарашенный неожиданным приключением. Мои чувства, мысли будто сдвинулись во мне и не могли успокоиться.
У нас в гостях был дядя Степа. Он всегда был мне товарищем, и потому, когда мы остались вдвоем на кухне, я рассказал ему о происшедшем.
— Началось, — сказал дядя Степа.
— Что началось? — не понял я.
— Жизнь началась… Меня тоже в пятнадцать лет впервые девушка пригласила…
— Да ну! — удивился я.
Больше всего меня поразило то, что когда-то все это пережил и дядя Степа.
Учитель математики
Труднее всего в пятом классе мне давалась арифметика. Я мучился с задачками. Отец мой, инженер, быстро расправлялся с ними с помощью иксов и зетов, а я алгебры еще не проходил и должен был решать их арифметическим способом.
Когда утром с нерешенной задачей я шел в школу, у меня сосало под ложечкой. Учитель математики, Владимир Александрович, обладал свойством угадывать, у кого не сделано домашнее задание. Он несколько минут после звонка молча разглядывал класс, прохаживаясь между рядами, — седой, подтянутый, в черном неизменном костюме и неизменном галстуке бабочкой. Наконец, довольно потирая руки, говорил:
— Ну-с, молодой человек, посмотрим, сколь сильна с вас математическая жилка… Будьте любезны, к доске.
От его вежливости леденело в груди.
— Опять не сделали, — сокрушенно качал он головой, и его лицо выражало мировую скорбь.
Я его очень жалел в такие минуты. Разумеется, жалость испытывал, когда дело не касалось меня. Если сам стоял у доски, то мной овладевало чувство настоящей ненависти к нему. «Мучитель, — думал я, — ну, ставь двойку и отпускай…» Но Владимир Александрович продолжал качать головой и спрашивал:
— Как жить дальше будем?
Однажды я набрался смелости и сказал:
— Жить будем по-прежнему.
Он строго посмотрел на меня:
— Вы не глупый молодой человек, а изволите высказывать глупости. Вот так. Садитесь.
Но двойку мне в тот день не поставил.
В сорок первом году школу закрыли.
Владимир Александрович жил через дом от нас, и я его время от времени встречал. Он ходил все так же подтянуто и так же, как будто мы были в классе, спрашивал, увидев меня:
— Ну-с, молодой человек, как самочувствие?
Что я мог сказать — ведь он сам понимал, какое может быть самочувствие.
— Голод — не тетка, — отвечал я ему и грустно улыбался.
Он ежился, и я замечал, что Владимир Александрович очень постарел: морщины прорезали желтые щеки, глаза выцвели. Он странно улыбался:
— А помнишь, ты мне на уроке сказал: «Жить будем по-прежнему»? Вот и держись.
Однажды дворничиха пожаловалась маме:
— Если б не рабочая карточка, ушла б отсюда. Каждый день покойников вывожу. Сегодня еще поздоровкаюсь, а уж точно знаю, что назавтра везти на саночках. Учителя из двадцать третьего сейчас встретила, поглядела, а сама, грешная, думаю: тебя, щупленького, мне не тяжко будет выволакивать.
— Это какого же учителя? — спросила мама.
— Да сынка вашего учителя. Одинокий он. Еле хлеб отоварить смог вчера.
— Твой Владимир Александрович умирает, — сказала мне вечером мама.
— Да?
А что я еще мог сказать?
Мы жили, сами не зная, каким будет завтра. Варили из скудных пайков жидкий суп, сначала вычерпывали жидкость, а потом ели то, что осталось на дне тарелки. Создавали иллюзию двух блюд.
— Едва до булочной добрел, — снова сказала мама.
Она его немножко знала. Его фамилия была Мичурин.
И он приходился дальним родственником артистке Мичуриной-Самойловой. Мама моя, театралка, иногда беседовала с ним о спектаклях и актерах.
— Сходи-ка ты к Владимиру Александровичу, скажи, если хочет, пусть отдаст нам свою карточку и будет у нас с ним общий котел. Что мы едим, то и он — норма одна. А ему не хлопотно.
Почему так решила мама, я до сих пор не понимаю, а впрочем, мне не надо было понимать, — главное, что она так решила.
Я отправился к Владимиру Александровичу. Старик сидел перед раскаленной «буржуйкой» и совал в распахнутую дверку обломки венского стула. Он безразлично взглянул на меня:
— Ты?
Я, путаясь и сбиваясь, кое-как объяснил ему суть маминого предложения. На лице учителя отразились разные чувства: каждый день есть домашний суп — это заманчиво. Но как так взять и отдать карточки в руки подростка?
— Я подумаю, — сказал он.
— Тогда приходите сами к маме, — обиделся я.
Учитель заторопился:
— Нет, нет, ты меня не так понял. Возьми. Я очень уважаю вашу семью, очень…
Он достал старческими дрожащими руками из футляра очков карточки и протянул их мне. Глаза его напряженно следили за тем, как я прятал их в карман пальто.
— Проверь карман, не дырявый ли? — с тревогой спросил Владимир Александрович.
— Не дырявый, а сверху еще клапан, — успокоил я.
Он проводил меня до лестницы, и когда с улицы я посмотрел на окно, то увидел прижатое к стеклу лицо учителя, седые всклоченные волосы, страдальческий изгиб рта и почувствовал, в какой тревоге за свое неясное будущее пребывает он сейчас. Я помахал ему рукой, и он тоже судорожно замахал мне, словно желал этим жестом сказать что- то важное.
На следующий день мама налила в маленькую кастрюльку суп, обернула ее платком, чтобы суп не застыл на морозе, и я отправился к учителю.
Я сразу заметил, что он сидел у окна. Владимир Александрович закивал мне, и я прибавил шагу. Я еще поднимался по лестнице, когда наверху открылась дверь и, свесясь с лестничных перил, учитель сказал необычно возбужденно:
— Сегодня потеплело. Зима сдает.
— Вроде бы, — ответил я, хотя, конечно, ни черта не потеплело, у меня нос успел замерзнуть, пока я шел от дома К дому.
Он был светский человек, мой учитель, и пытался встретить меня непринужденно.
Я размотал платок и достал кастрюльку. Он снял крышку, запах горячего супа опьянил его.
— Подожди, — попросил он.
Он взял со стола ложку и стал есть, старательно перемешивая, обжигаясь, щурясь, причмокивая и не обращая на меня никакого внимания.
Когда все съел, облизал, как ребенок, ложку, встал и сказал торжественно:
— Спасибо. Передай матери, что я целую ее руки.
Его седая голова склонилась в безупречном поклоне.
Я стал носить ему суп каждый день. Однажды он меня спросил:
— Ну, а как арифметика?
Я удивился:
— Так ведь школа закрыта.
— Да. Ну, а ты хоть вспоминаешь ее?
— Нет, — честно признался я.
— Ну что же, — Он едва улыбнулся уголками рта. — Наверное, все же арифметика — не самое главное на земле. Есть другое…
— Ведь не каждый должен быть математиком, — подхватил я.
— Не каждый, — задумался он. — Главное, быть человеком… А хочешь, я займусь с тобой арифметикой дома?
Это был неожиданный вопрос. На секунду перед моими глазами пролетели все задачки с резервуарами и бассейнами, дрожь пронзила меня, но я видел перед собой такое открытое и дружеское лицо учителя, что смог лишь прошептать:
— Хочу…
Мама сказала:
— Это очень хорошо. По крайней мере тебе легче будет наверстывать.
Теперь вместе с кастрюлькой я носил завернутые в газету учебники и тетрадку, и учитель после каждого урока, огорченный моим тугодумием, утешал меня:
— У тебя светлая голова, просто тебе не хватает немножко фантазии. Ну представь: из резервуара вытекает… — И мы снова садились за стол, и еще полчаса моей жизни были отданы великой науке.
Весной за учителем приехал сын, капитан артиллерии, чтобы эвакуировать его через Ладогу.
Владимир Александрович пришел к нам домой, попрощался со всеми. Меня он поцеловал и протянул в подарок книгу в красном переплете с золотым тиснением. «Герой нашего времени»— прочел я и открыл наугад, — «Расставшись с Максимом Максимычем, я живо проскакал Терекское и Дарьяльское ущелье…»
Я уже не отрывался от книги. Среди блокадной жестокости, среди людской гибели и борьбы я часто, примостившись у «буржуйки», перелистывал книгу, перечитывал полюбившиеся мне эпизоды. Что-то новое, прекрасное, так непохожее на окружающее, входило в мою жизнь.
Владимира Александровича я больше никогда не встречал, но мне до сих пор бывает грустно оттого, что я приносил ему огорчения своими слабыми успехами в арифметике.
Макароны
Над нами, на втором этаже, жила молодая пара. Оба они работали в какой-то снабженческой конторе. Блокада словно не коснулась их, и они выглядели как до войны: щекастые, румяные, упитанные. Когда я смотрел на них, мне даже казалось, что их лица разрисованы, не верилось, что у людей сейчас могут быть такие.