Олег Смирнов - Проводы журавлей
Несомненно одно: чтение отцовских записок — это не праздное любопытство, записки что-то всколыхнули в душе, побуждая ее работать напряженней, чем до сих пор. И это уже хорошо. Само по себе. А какие уроки он извлечет, когда прочтет все тетрадки, все письма? Поживем — увидим.
Увидим — если поживем. Если не разожгут термоядерный костер, в котором все сущее сгорит. И ты уже, увы, ни о чем не сможешь задуматься, тем более стать лучше, чем ты есть сейчас.
Отец записывал в дневнике:
«Сейчас нет важнее проблемы — война и мир, а точнее, война или мир. Потому что, если человечество не решит этой проблемы, все остальные могут просто-напросто отпасть».
Да, другие проблемы отпадут сами собой. Нет, мир, мир! Иначе что же станется с пашей планетой, с нами, человеками? За что же тогда отданы миллионы жизней в минувшей войне, за что проливал кровь мой отец?
Да, в одной из записей отец отметил: ровно пять лет назад, день в день, меня ранило в последний, шестой раз. И, ссылаясь на дивизионную газету, которая тогда поместила заметку о том бое, вспоминает, как все произошло. Написано скучно, протокольно, по-газетному, но Вадим Александрович трижды перечитал это место.
Перечитаешь, коль такие страсти! Это было в конце войны, в апреле сорок пятого, под Кенигсбергом (ныне областной центр — Калининград, вспомнилось мимоходом). К позициям советских войск прорвалась колонна фашистских танков, несколько машин устремилось к мосту, который восстанавливали саперы. Положение создалось критическое, и командир роты сам пополз им навстречу, метнул противотанковую гранату и подорвал головной «тигр». Остальные повернули от моста. Зато густо полезли автоматчики. Подпустив их почти вплотную, отец метнул две гранаты. Часть немцев была перебита, часть отпрянула, а часть затопталась в нерешительности. К ним-то и бросился отец с автоматом и занесенной «лимонкой»: «Хэндэ хох!» Дерзость русского офицера ошеломила немцев, и они стали поднимать руки. Попытавшийся сопротивляться обер-фельдфебель был прошит очередью, а девятнадцать автоматчиков пленены отцом и доставлены на полковой КП. Затем отец вернулся к своим саперам, а тут у моста разорвался снаряд вражеского 77-миллиметрового орудия, осколок перебил отцу ключицу. И День Победы он встретил, едва встав с госпитальной койки. А еще ранения были — два в сорок втором, возле Ржева, три — в сорок четвертом, возле Минска, Каунаса и Сувалок. Пролил отец кровушку, пролил.
А тесть, Николай Евдокимович? Когда Вадим Мирошников впервые попал с ним в дачную баньку, то внутренне ахнул: на Ермилове не было живого места, шрамы были на груди, спине, руках, ногах. Поймав взгляд зятя, старикан усмехнулся: «Восемь разиков задевало». И добавил с той же кривой усмешкой: «Да все, как видишь, несерьезно, живой и досель…»
Ну а Вадим Мирошников смог бы так вот пролить свою кровь? Почему же нет, если все проливали? Воевал весь народ, какой же мужик способен схорониться в сторонке? Впрочем, и этакие находились. Но перед глазами зримый пример не э т а к и х, а отца и тестя. Да и многих других, с кем не состоял в прямом, так сказать, родстве…
Конечно, иные времена — иные песни. То есть у каждого поколения свои проблемы. Отец рассуждает: перед войной была скудость в быту, сейчас богато живем, и то и другое — сложно, противоречиво, рождает парадоксы, проще сказать — перекосы, непостижимые и неприемлемые для общества. Правильно отец рассуждает.
Но и те, и нынешние поколения роднит общая, глобальная проблема: быть или не быть войне, а следовательно, и миру. Быть жизни или быть смерти. Отец много крат возвращается к предвоенным настроениям, к предчувствию грядущей войны. Она казалась ему неотвратимой.
А сегодня? Что кажется Вадиму Мирошникову? Неужто третья мировая неотвратима? Ту войну можно было выиграть либо проиграть, в этой, термоядерной, не будет ни победителей, ни побежденных. Неужто в Пентагоне начисто лишены здравого смысла? Как бы то ни было, никогда еще за послевоенное время мир не был так угрожающе близок к новой войне. К третьей мировой. К которой усилиями «медных касок» нас подвели.
Да, да, Вадим Мирошников будет со своим народом, что бы ни случилось. Как-никак он офицер запаса и сын своего отца (и зять такого человека, как генерал Ермилов, добавилось само собой). Но предпочтительней, чтоб не пришлось являть мужество и геройство в тех, выражаясь по-модному, экстремальных условиях. Можно просто-напросто не успеть их проявить, мужество и геройство. Термоядерный взрыв — и всему конец…
Его, однако, увело в сторону. Как отец к нему относился? К маленькому — восторженно. Но чем дальше, тем восторгов заметно убавлялось, а про повзрослевшего — ни словечка. Почему? Разочаровал чем-то или отец с годами стал серьезней? Нет, сдержанность — не отцовская черта, неоглядность, даже безрассудность — это он, отец. Так вот влюбиться, оставить семью… А внешне он всегда хорошо относился к сыну, разговаривал уважительно и заботливо, подарки дарил, деньжатами ссужал, с поучениями не лез, и на том спасибо.
А как он относился к отцу? Да в общем тоже, сдается, всегда неплохо, в душу к нему не лез. Это вот нынче полез, листая дневники. Может, зря листает? Но сомневаться поздно: коль начал читать, так читай до конца. Не праздное все-таки любопытство, все-таки хочется лучше понять человека, давшего тебе жизнь.
Что он влюбился в Калерию Николаевну решительно и бесповоротно, было ясно, как божий день. Отец сам писал:
«Обратного хода не дам. Пускай вызывают на партком, пускай в райком вызывают — куда угодно».
Осторожно, как бы нейтрально, отец вкратце и записал после о вызовах на заседание парткома, о залепленном «строгаче», о головомойке на бюро райкома за моральное разложение, за развал семьи. Его сняли с деканов, грозились вообще изгнать из МИИТа, о новой квартире он заикаться не смел, ютился с Калерией Николаевной в каморке, за которую платили сумасшедшие по тем временам деньги. Любовь — что поделаешь, любовь требует жертв. Особенных жертв любовь требовала тогда, за сохранение семьи тогда боролись по-спартански сурово, не очень вникая в душевные тонкости.
«Карелия Николаевна, счастливая вы женщина, — подумал Мирошников, не сразу замечая, что перевирает ее имя. — Карелия Николаевна, не мне вас судить, тем паче я понимаю: вы и отца сделали счастливым…»
Чем взяла эта женщина? Одному богу известно. Да отцу, наверное.
В те далекие спартанские времена (а сейчас?) брошенные жены писали заявления в парторганизацию с требованием вернуть или строго наказать мужа. Мама как-то в разговоре с соседкой — это запомнилось Вадиму навсегда — не без горделивости поведала, что в своем заявлении в партком требовала одного — покарать ушедшего мужа. Кстати, отец в дневнике не упоминает о ее заявлении и вообще о матери в той ситуации пишет уважительно, даже с состраданием. Это тоже говорит кое-что об отцовском характере.
Бедная мама! Я не хочу, не имею права в чем-то тебя обвинять. Ты для меня вечно останешься м а м о й, вырастившей и воспитавшей меня, безотцовщину. Но для отца ты, наверное, была и властной, и деспотичной, ему, наверное, было тяжело с тобой. Прости, мама, что беспокою твою память такими мыслями. Не буду…
Калерия Николаевна другого склада женщина — мягкая, уступчивая и, конечно, добрая-добрая. Не эти ли качества и привлекли отца? Но посмотрите, с какой нежностью пишет о Калерии Николаевне, это по сегодняшним меркам, пожалуй, сентиментально: солнышко, жизнь моя, лапушка, кисонька и прочее, аж неловко. Но совсем уж неловко читать там, где вместо нежности — страсть, по-отцовски неуемная, взрывчатая. Да-а, в молодости отец был орлом. Представляю, что сказала бы моя благоверная, прочитавши подобное.
14
За программой «Время» Вадим Александрович как-то не сумел полистать «Вечернюю Москву». Полистал ее на кухне, после чтения отцовских бумаг, когда жена уже ушла спать. Пошелестел страницами и неожиданно в черной рамке увидел имя, отчество и фамилию отца: мелким, слепым шрифтом было набрано, что ректорат и партийный комитет института… с прискорбием извещают о смерти на семидесятом… доктора технических наук… профессора… такого-то… и выражают искреннее соболезнование… родным и близким покойного… Мирошников почти машинально вычислил: извещение дали через десять дней после похорон профессора, доктора наук, такого-то. Как бы в досыл, с некоторым опозданием, что ли. Всего в десяток дней.
А ты что же хотел, чтоб в день похорон напечатали? Это и технически невозможно. Ничего я не хочу, ответил себе Вадим Александрович, впрочем, хочу: известили бы через два-три дня. А тут — десяток. И еще: искреннее соболезнование. Спасибо, конечно, но можно подумать, что хотят подчеркнуть: смотрите, мы искренно.