Олег Смирнов - Проводы журавлей
В августе, при сильной ветре, семена с березовых сережек летели вперемешку с дождем, как мокрый снег. И лепило ими, как мокрым снегом, зонты, одежду, лица москвичей.
А вот на курортном юге иные ассоциации. Влажная после ливня пляжная галька в закатных солнечных лучах то там, то сям вспыхивает огоньками. Будто свечки горят!
Куры от пролетающего вертолета бросились врассыпную. За коршуна, что ли, приняли?
А это на ермиловской даче: заслышав стрекот дятла, соседский кот мгновенно утратил вальяжность и наглость и трусливо, на брюхе пополз в кусты. Вся штука в том, что разбойник когда-то охотился за птенцами и ему от дятлов досталось по первое число. Кота, между прочим, зовут Пират. Имя очень подходит: в боях с окрестными котами окривел на левый глаз.
И еще на даче: по пыльной улочке за белым кроликом гнался рыжий Пират, за Пиратом гнался черный пудель Григорий. Так и скрылись, и неизвестно, догнал ли кто кого. Но шуму было много.
И еще про Григория Григорьевича. Теща стоит в саду на лесенке, собирает с веток антоновку, а Грей пролезает под изгородью, приносит ей в зубах яблоки — подобрал у соседей, и так — несколько штук. Вот тебе и набалованный негодяй Гришка.
А вот эти зарубки в памяти уже посущественней, потому что вплотную связаны с людьми.
Когда генерал Ермилов, тесть, приезжает с дачи в шумную Москву, то неизменно спит на правом ухе: левым слух утерян после гипертонического кровоизлияния в мозгу. Тогда Николай Евдокимович к р и з а н у л, по определению лечащего врача. Криз, кризанул — медицинский жаргонизм. А спать на правом, здоровом ухе — значит, будет тишина, так необходимая старому человеку.
Приятель, ученый-физик, умница и добрая душа, в школе за одной партой сидели. Считай, дружили. Но после школы пути разошлись, и видеться стали все реже. А в последние годы только перезванивались изредка да вздыхали: «Надо бы повидаться…» И повидались. Но где? В Белграде, куда каждый приехал по своим служебным делам. Случайно, в гостинице. Идет он, Мирошников, по холлу и вдруг видит: Владик! Надо же: чтобы встретиться двум школьным приятелям, им пришлось лететь из Москвы в Белград…
Был в институте профсоюзный активист: глупец со лбом Сократа. Всегда поражало: в таком могучем черепе ни одной путной мысли.
В парке навстречу ковылял с палочкой старикан в спортивной майке, на руке полинявшая наколка: «Вася + Маня». Где та Маня? А самому Васе все восемьдесят…
Отдыхали они с Машей и Витюшкой в пансионате на Клязьме. Был вечер танцев, по асфальту танцплощадки шаркали в вальсе десятки отдыхающих. В том числе и он с Машей. Шаркал, шаркал и внезапно увидел: танцующий рядом пожилой, седоватый мужчина стал падать, молоденькая партнерша в страхе пыталась его удержать. Но мужчина упал. И больше не встал: инфаркт, умер во время вальса. Какого только момента не выберет для себя смерть!
А вот этого уже нельзя было не запомнить, ибо связано с Витюшкой.
В роддоме, впервые увидев розовое сморщенное личико, он внутренне вздрогнул: таким непохожим на него, словно бы чужим, показался ему сын. Он постарался скрыть это, улыбался Маше, а сердце зашлось: его ли сын? Он гнал эту мертвящую мысль, и отогнал, и уже на другой день уловил в чертах сына нечто свое. Хотя что в этом — с кулачок — личике можно было разобрать?
Тот день, когда родной сын почудился не своим, чужим, тот день зародил в нем чувство некой вины перед Витюшей и женой, которое затухло не скоро.
Трехлетний Витюшка порезался. Он стоял посреди комнаты, высоко подняв палец, и кровь капала на пол. А Мирошников от ужаса просто-таки остолбенел. Пришел в себя, услыхав тихий голос сына: «Папа, мне больно». Еще больней стало, когда дрожащими руками заливал ему ранку йодом, перевязывал бинтом. После долго-долго мерещилось, как капли крови стучат о линолеум, как расползаются по полу алые пятна.
Сын невзлюбил гладиолусы. Почему? Пришлось нести первого сентября в подарок учительнице целый их букет. «Что я девчонка, что ли, с цветочками…»
Гуляли с Витюшей возле Олимпийского спорткомплекса, и сын на зеленом газоне заметил что-то серо-белое, поднял: «Папа, это кокон?» Скрывая улыбку, Мирошников объяснил, что это засохшая собачья какашка, Витюша смутился, покраснел, отбросил находку. И потом, когда попадались такие коконы — а их на газонах хватало, потому что хватало выгуливаемых собак, сынишка смущенно отворачивался.
Витюшка провинился: расшалившись, разбегавшись, толкнул тумбочку и разбил вазу. И Маша, обычно не наказывавшая сына, тут взорвалась: и ваза любимая, подарок родителей к свадьбе, и не раз предупреждала Витюшку — перестань носиться, не послушался, вот результат.
Она схватила его, стала шлепать по мягкому месту, и вдруг сын закричал: «А мне не больно, а мне не больно!» И чем сильнее его лупили, тем упрямей кричал: «А мне не больно, а мне не больно!» И Маша не выдержала, отпустила его, заплакала. Тогда и Витюшка заплакал. Мирошникову пришлось мирить их. Помирил. И все перецеловались и переобнимались. Но Мирошников подивился на сына: характерец!
С чего все это вспоминается, существенное и пустячное? Ни с того ли, что читает отцовский дневник? Да нет, никакой видимой связи не усматривается. А невидимой? Кто знает. Во всяком случае, какие-то частности, какие-то черточки собственного характера возникают, напоминая, какой ты есть. Как выглядишь хотя бы в этих частностях.
А вот отца хотелось понять и в общем, и в целом, и в частностях. Но не через подобные ли частности и познается суть человека? Вероятно.
Однако как же все-таки встретил отец появление Вадима, сына своего, на свет божий? О, пожалуй, восторженно. Даже ожидание сына было полно сплошных восторгов. Право, читать неловко. Он еще был в материнской утробе, а отец то и дело записывает: какой, дескать, сынок у меня будет (почему-то был железно уверен, что родится именно сын) — добрый, красивый, сильный, талантливый, необыкновенный и прочее, и прочее. Прямо-таки герой из народной сказки.
Ну, конечно, отец идеализировал его и после рождения. А может, и всю жизнь? Понятно, отец. Но идеализировать до такой степени, возводить в ранг необычайного самое обычное? Ведь отец умный же, проницательный человек. Или даже умные, проницательные маленько слепнут, когда речь заходит об их чаде?
Так или иначе, разумеется, приятно, если родители столь похвально о тебе отзываются. Пусть завышают оценки, но зато любят-то как!
Как любят? И при этакой-то любви бросить сына? Значит, возникла любовь сильнее той, что была к сыну? Именно так. Да, именно. Именно!
Как возникла эта любовь, любовь к другой женщине? Отец, судя по записям, и сам не единожды задавался этим вопросом. В самом деле, почему разлюбил ту, полюбил другую? Ведь не было ни измен, ничего иного, что давало бы явный повод сломать прежнюю, казалось, счастливую жизнь. И отец, похоже, не мог ответить себе. Может, такие вещи и не поддаются объяснению? Есть жизненные ситуации, где никакой анализ невозможен?
И все же хотелось докопаться, и Мирошников листал, перелистывал тетради, возвращался к уже прочитанному, чтоб снова и снова постичь какой-то скрытый смысл в отцовских записях. А скрытого как будто и не было. Или не мог ухватить его?
Странноватое, однако ж, это занятие — прикасаться к чьей-то отдаленной от тебя судьбе, влезать, грубо говоря, в чьи-то мысли и чувства — не то чтоб потаенные, но, очевидно, не рассчитанные на чтение другими. Хотя Мирошников знал: бывало, бывало, дневники и письма писались как раз в расчете на прочтение их кем-то посторонним, точнее — посторонними. Особенно, ежели кто-нибудь желал войти в историю, пускай и бочком, пускай и на десятых ролях. Но к отцу это не относилось: в историю войти не собирался, Мирошников убежден, что писал отец для себя — совершенно искренно. Уж если и была в характере отца какая-то черта, знакомая Вадиму с детства и в которую он непоколебимо верил, так это искренность, безыскусность, прямота. Разумеется, такое качество еще не гарантия от ошибок и заблуждений, ошибаться и заблуждаться можно и вполне искренно. Даже не подозревая об этом.
Много ли ошибок совершил ты, Мирошников Вадим Александрович, часто ли заблуждался? Кто знает, честно: не считал. Было, было всякое, но не считал, честно. И не смущайся, милый! Чего ты ерзаешь? Не хочешь вспоминать — не вспоминай. Но у иных-прочих вся жизнь оборачивается одной сплошной ошибкой. Так-то. Какие твои ошибки, какие заблуждения? Мелочь. Совершенная, так сказать, по ходу действия. В чем-то принципиальном себя не в чем упрекать. И пусть будет так! Хотя, возможно, есть такое, о чем ты не ведаешь. Не исключено. Но поскольку это ошибка или заблуждение н е в е д е н и я, то тут человека нельзя казнить. Лучше помиловать.