Николай Воронов - Юность в Железнодольске
— Ну уж.
— Я думал — ты миловидная, а ты красивая.
— Не расстраивай, пожалуйста. И так девчонки говорят, похожу на мальчишку.
— Завидуют. Девчонки завистливей женщин.
— Откуда ты про женщин-то знаешь?
— К маме подруги ходили...
С того вечера, когда вместе промышляли кокс, мы с нею сдружились. Каждый день я наведывался к Додоновым, а Лена-Еля забегала к нам. Мы не могли обходиться друг без дружки. Правда, несмотря на это, отношения между нами стали сложней. И эту сложность обусловливала прежде всего она. Почему-то начала уклоняться от вечеров у Колдуновых. И на мои уговоры пойти попеть у Колдуновых, поплясать, повызывать дух Нины Чавчавадзе отвечала молчанием, в котором была какая-то ущемленность и неохота, будто бы ее сильно обидели у них, будто бы там скучно и никто ей не любопытен. И ладони в рукавах моей шинели больше не грела. И как только я говорил ей что-нибудь ласковое, тотчас делалась строгой, жесткой. И если, танцуя, — она запрещала мне тащить за собой на танцы кого-нибудь из друзей по бараку и ремесленному училищу, — я невольно или нечаянно прижимал ее к себе, она резко отстранялась и глядела с укоризной, а то и презрительно. Я терялся, сердился, дерзил и, когда она нежно смотрела на меня, мстительно подчеркивал, что удивлен, что она растаяла, и тогда она тоже строжала, однако давала понять, что ей-то можно проявлять свое расположение, потому что она умеет держаться в рамках, а мне — нельзя, потому что у ребят отсутствует серьезный самоконтроль, и только позволь им что-либо невинное, они сразу станут домогаться чего-нибудь недопустимого. Из-за ее недоверия у нас случались короткие размолвки. Мирились мы легко, без объяснений и упреков, словно ссоры и не бывало.
Я занял место Лены-Ели на платформе; место за бортом платформы занял староста из нашей группы, мне было удобно подавать, ему принимать. Брал кирпичи тоже наш парень, он передавал их Лене-Еле, она мне.
Меня не удивило, что ее глаза, только что настороженные, угрюмоватые, счастливо сияют. Довольная! Наряд ее принял и косвенно похвалил. Она мечтает о «терпимом барахле» и старательно охорашивает и наглаживает старенькие платьица, юбки и кофточки. Я не сужу ее: девчонка. И сам не прочь получше одеться. И однако я никак не пойму этой ее щепетильности. В ней я нахожу, как определил для себя, зоологичность. Голу́бки пусть бесконечно охорашиваются, кошки, зебры... Их достоинства в общем-то на виду, и нет никаких целей. А у человека есть такая красота, и столько удивительных качеств, стремлений, возможностей!
Забота Лены-Ели о собственной внешности быстро перестает меня беспокоить, захватывает и сияние ее глаз, и азарт, с каким принимает и подает веские, чуть ли не пудовые кирпичи, и труд других школьников и ремесленников, совершающийся на моих глазах, и вся эта обстановка неотложного, чрезвычайно необходимого дела, непогоды, выносливости, и мысль о будущей радости при воспоминании об этом воскреснике. Кроме того, что девчонки из класса Лены-Ели, да и она сама быстро уставали, у них еще и скоро стыли руки: к любому кирпичу, чтобы его не уронить, нужно крепко прижимать ладони. А может, потому, что грани каждого кирпича были очень гладки и легко отдавали холод, которым прокалило его до самой сердцевины?
Мы отсылали девчонок к огненным ажурным «саламандрам» — в них пылал кокс, — и, довольные, смотрели, как они греются. Мои глаза в основном пасли Лену-Елю, и меня занимало, почему я выделяю именно ее. На мгновение становилось больно. И чего это мое внимание свелось к ней одной? Вон их сколько, девчонок, в той же женской школе, где она учится, есть гораздо красивей. И наверняка умней, только я об этом не знаю, да и, пожалуй, не узнаю, потому что она зачем-то отшивает меня от барачных девушек и, кажется мне, намеренно не знакомит со своими соученицами. Надя Колдунова недавно намекнула, что Лена-Еля как хочет, так и играет мною.
Появился комсорг и велел следовать за ним. Досадно было уходить: кирпичи, взятые нами из штабелей, плыли вдоль поезда, огибали последнюю платформу и терялись в снежно-дымной мгле. Я представлял себе, что они завершают движение в вышине, где ими наращивают шахту.
Лена-Еля просила меня остаться, да и я сам хотел этого, но как-то неловко было отрываться от группы. Я спрыгнул наземь и через минуту уже подтаскивал к путям коленья гигантских железных труб, обрезки листа, арматуры, рельс, обрывки тросов и спирали стальной брони, снятой с высоковольтных кабелей при разделке.
Я тревожился, что Лена-Еля уйдет без меня, сбегал к вагону и предупредил ее, чтобы она зашла за мной, и она зашла и дожидалась возле «саламандры».
Глава десятая
Домой она не собиралась.
— Около завода живу, а как что делается на нем, не знаю. Показал бы свою работу.
Я не повел Лену-Елю на коксовые батареи: довольно далеко. Я промерз до костей, да и ее вмиг проегорит мороз, едва она отойдет от «саламандры». Я позвал ее на первую домну, где в это время дежурил Владимир Фаддеевич Кукурузин.
Он был в газовой будке. Тут обычно я его не заставал: то он в печь засматривает через глазки́ фурм, то на эстакаде рудного двора, то у вагон-весов, то аж взберется на колошниковую площадку без спасателя и без маски и наблюдает за тем, как грузится печь.
Однажды я подосадовал старшему горновому из его бригады: дескать, никогда-то не застанешь Владимира Фаддеевича в газовой будке. На эту мою досаду старший горновой ответил чудным словом:
— Ная́нный.
— Какой, какой?!
— Дотошный, сказать, шибко беспокойный, за всем у него личный догляд и на все собственные мнения. Винт! Секунды не посидит. Кабы ему образование, давно бы в наркомате заправлял.
Наконец-то я застал Владимира Фаддеевича в газовой будке. Он топтался перед круглыми и квадратными приборами, самописцы которых чертили зигзаги, пунктиры, точки, и, когда повернулся к нам с Леной-Елей, его лицо выражало растерянность.
— Легкая жизнь наступает, — печально усмехнулся Владимир Фаддеевич. — Целую смену я шастаю по своему хозяйству, верст пятьдесят вы́бегаю... А новый начальник цеха критикует: на глазок работаете, что печенка подскажет, тем и руководствуетесь. По-ученому надо, мол, печкой управлять: по приборам. Они, мол, в совокупности дают полную картину процессов, происходящих в домне. Прежний начальник всякую самостоятельность отобрал. Простое: печка похолодела, коксу в нее по собственному разумению не моги подбросить. Этот же начальник: «Довольно ходить в сторожах. Вы мастера и действуйте самостоятельно». Ведь что учудил сегодня. Третья печь к полудню стала плохо дутье принимать. Мастер и начальник смены помозговали и решили ему позвонить. Он выслушал, и вдруг музыка по трубке, танго, а затем отбой: пи-пи-пи. Начальник смены подумал, что телефонистка спортачила, и опять позвонил. А тот: «Я отдыхаю, у меня гости, танцуем под патефон. Вы там все Иваны и все большие. Действуйте». И снова танго по трубке.
Владимир Фаддеевич замолчал. От тревожного недоумения померкли его глаза. Я знал о том, что́ с такой наивной оторопью воспринимал Кукурузин. Толки вокруг нового начальника доменного цеха были широкошумные и устойчивые. Недавно я слышал, бредя с ночной смены, как его бранили мастера, тоже шедшие на трамвайную остановку. Они соглашались друг с другом в том, что он г н е т в е р н у ю л и н и ю, но возмущались тем, что он без должного уважения относится к их чутью. («Да я потрохами чувствую печку!» — кричал седой рослый мастер.) Ведь не какой-нибудь доменный цех лучший в стране, а их, именно их!
— Придется на горно́ возвращаться, — промолвил Владимир Фаддеевич.
Это было не решение, а грустная надежда, что есть куда отступить.
— Да научитесь вы печку по приборам вести, — утешил я Владимира Фаддеевича. — Эка невидаль. Мы на батареях, я, например, по приборам работаем. Не жалуемся. И на глазок, конечно. Иначе нельзя. По цвету запросто определяем накал огнеупорной кладки. Темно-красная кладка — семьсот градусов, апельсиновая — тысяча двести, слепит белизной — тысяча пятьсот. Научитесь.
— Научиться — одно, переучиваться — другое. Возраст, Сережа.
— Переучитесь. Если вы не сумеете переучиться, кто же сумеет?
— Переоцениваешь.
— Нисколечко не переоценивает, — вставилась в разговор Лена-Еля. И ловко вставилась. Хотя Владимир Фаддеевич пренебрежительно отнесся к ее замечанию: «Что бы ты, стрекоза, смыслила в нашем мужском деле?!» — он повеселел, притом почувствовал себя хозяином: усадил на трубу парового отопления, толстенную, жгучую, чтобы отогрелись и обсохли, добыл из тумбы письменного стола мешочек сырой картошки и вышел.
Давно и Лена-Еля и я так вкусно не ужинали. К продолговатой розовой картошке, спекшейся где-то возле домны, к головке фиолетового лука, добытого из той же тумбы, он прибавил кирпичик теплого ржаного хлеба, бутылку молока и кусмень брынзы. Мы с Леной-Елей намертво забыли, что брынза существует в природе, а здесь ее целых полкилограмма, и она не едко-соленая, не белесая и твердая — желтоватая, сочная, лакомая, как сметана.