Николай Воронов - Юность в Железнодольске
Я все еще надеялся, что он поговорит со мной, но так и не дождался. Возвращаясь восвояси, зарекся ездить к нему.
Письма он писал, как говорится, раз в год по обещанию, и я забывал его настолько, что, когда кто-нибудь напоминал о нем или он сам напоминал о себе, мне казалось, словно он умер и вот воскрес. Но когда он был призван в армию и стал воевать, мое сердце часто сжималось от мысли, что он попал в плен или где-то лежит мертвый, непохороненный.
Известий от него не было почти год, и я уже думал, что он сложил голову за Ленинград, и втайне гордился этим, и вот мы встретились. И хотя я невольно бросился к отцу и обнял его (такой детской несдержанности я не ожидал от себя), ощущение невероятности этой встречи, наверно, с полчаса не покидало меня: ведь он не известил меня о своем возвращении с фронта. И встретились мы среди незнакомых полей, и он тут объездчик, и забрал не кого-нибудь, а Петра Павловича Додонова. Все это было так невозможно, что я подумал: нет-нет, я просто заболел, и все это мне прибредилось — и озера, и охота, и отец, и арестованный им Петро на гудроново-черном коне. Но по мере того как мы двигались к деревеньке, где к концу первого военного лета обосновалась Глаша, я все тверже уверял себя, что случившееся — явь. Тем более, что отец вдруг стал словоохотлив и на восклицание Петра: «Вы прямо как с неба свалились!» — отозвался рассказом о Глаше, а потом и о себе: его перехитрил немецкий снайпер, пуля попала в каску, пробила и ее и череп и остановилась возле пленки мозга. Пулю и осколки каски извлекли, санитарный самолет вывез его из Ленинграда в Вологду. Из госпиталя — он к жене в деревню. Глаша дояркой на молочнотоварной ферме колхоза, его, как мужика и когда-то председателя колхоза и директора МТС, поставили заведующим.
— Кстати, пшеница, на которой вы и ваша жена лущили колоски, принадлежит не ферме, а психиатрической клинике. Подсобное хозяйство у клиники немалое.
Дом был закрыт на палочку. Отец завел нас в комнату и отправился за Глашей. Горница, где мы присели на длинную лавку, казалась пустой. Сундук, кровать, ножная машина «зингер», стол в углу, икона да на стене, над нами, гиревые часы моего детства фирмы «Roi de Paris» — корпус резного дерева, римские цифры на белой эмали, отчеканенные из меди узорные стрелки. Вот и все убранство.
Томимый скованностью (Додоновы молчали) и ожиданием, я вышел в прихожую. Огромный сусек, доверху насыпанный пшеницей. Сепаратор привинчен к лавке. Решето с отрубями. Мешок, набитый овечьей шерстью. Из прихожки дверь в плетеный сарай, обмазанный снаружи.
Ход в чулан через сени. Тут громоздился ларь с мукой. В долбленой кадке, закрытой клеенкой, караваи. С жердей свисают домашние колбасы и окорока. В бочонке диски топленого бараньего сала. Со вчерашнего ужина я ничего не ел и почувствовал себя как во хмелю — веселым, бестолковым, потерявшимся. Наконец сообразил, что нужно возвращаться в горницу.
Додоновы раздували перо уток, отыскивая, куда попала дробь. На их лицах было восхищение.
— Люди! — блаженно сказал я. — У хозяев дома еды навалом. Не раскулачить ли нам их?
— Что? У тебя расширение глаз на личную собственность? — возмутился Петро. — Деревенские хребтину ломают похлеще нас, день и ночь у них мешается.
Лена-Еля растерялась, увидев в чулане продуктовые запасы, она даже подумала, честно ли они нажиты. Я уверил ее: наверняка честно, Глаша держит скот и птицу, старательная, вырабатывает много трудодней, им двоим нужно совсем немного продуктов — вот и скопились.
— Куда им столько? — панически спросила она.
— Я откуда знаю...
— Вы с бабушкой впроголодь сидите. Неужели отец не догадался? Он ведь знает, что Мария Ивановна на войне... Неужели он сдал бы моего папу в милицию?
— Без промедления. А может, еще и сдаст.
— Постыдится! Он богач, а у нас ни одной картошки, ни горстки муки. И у вас пусто...
— То́ — он, то́ — мы.
Печальные, мы вернулись в горницу, и Лена-Еля внезапно крикнула:
— Несправедливо, несправедливо!
— Молчок, — предупредила Фекла.
За плетнем мелькнула Глаша. Она обрадованно перешагнула порог комнаты, но тут же потупилась, подала мне руку, глядя мимо. Знакомясь с Додоновыми, немножко осмелела. И совсем освоилась с нашим присутствием, едва занялась хозяйством.
В печи томился борщ. Глаша переставила чугун ухватом с горячей золы на чистый под, на сосновых чурках зажарила на сковороде пышную яичницу. Длинным ножом напластала хлеба.
Обедали мы одни: две коровы должны были телиться. Глашу подменила возле них опытная доярка, но Анисимов все-таки остался на скотном дворе; все ему кажется, что без него не обойдутся. «Такой дотошный заведующий, прямо зло берет».
Убегая, Глаша пообещала погнать Анисимова домой, однако он сам явился, когда мы поели, убрались и загрустили от неловкости и одиночества.
Фекла упросила Анисимова покушать, ухаживала за ним. Он молча принял миску, полную борща, в котором попадались золотисто-розовые крупинки молозива, и без удовольствия, в отличие от нас, выхлебал его. Так же сумрачно, как что-то безвкусное съел яичницу. И все о чем-то думал, покуда Фекла наводила на столе чистоту.
— Что, забот невпроглот? — спросил его Петро.
— Порядка мало. Поразбаловался народ. Сейчас дойка. К выгону соберутся и детишки и взрослые. Не меньше полсела. Валом валят на дармовое молочко. Конечно, многие на одной картошке перебиваются, и та к концу. Знатная выдача была на трудодни прошлый год, да не рассчитали: что продали, что съели сами. Теперь ферму опивают. Урон основательный. Гоняю от загона. Пусть привыкают фермское отличать от своего. Пусть учатся распределять заработанное.
Волосы на голове отца чуть сбоку от макушки то западали, то поднимались в том месте, где удалена часть черепной кости. Он прикрыл голову вязаной шерстяной шапочкой, поверх шапочки надел шапку. Когда он хотел уходить, велев нам отдыхать, Петро поблагодарил его за гостеприимство и сказал, что мы пойдем: завтра нам обоим с Сережей заступать на смену.
Тогда отец помялся и заявил, что все-таки он должен увезти в районную милицию гражданина машиниста. Он так и сказал; «гражданина машиниста». Хотя в его поведении была сдержанность и что-то настораживающее, какой-то вроде бы подвох, ни Додоновы, ни я все-таки всерьез не ожидали, что он по-прежнему держит в голове свое намерение с д а т ь Петра Додонова.
Он бросил на руку шинель и кнут, взял сбрую и пошел запрягать. Напротив дома стояла бричка, из нее конь вытеребливал сено.
Не успел отец отвязать вороного, во двор выскочил я. Ему было ясно, что я никогда его не прощу, если он отвезет Петра в милицию. Предупреждая приготовленную мной угрозу, он сказал, что с гражданской войны поклоняется не тем людям, которые проявляли благородную жалость к родственникам из другого стана, а тем, кто в борьбе не знал пощады к врагам, кем бы они ни приходились.
Мне вспомнилось, как Перерушев ударил прутом из краснотала белого иноходца и как мой отец, приволакивая подошвами, поплелся за этим убегающим иноходцем.
Кнут лежал в бричке. Я схватил его, крикнул веселым от мщения голосом:
— А ну попробуй завести в оглобли!
— Попробую, — мрачно промолвил он.
Таких красиво заплетенных эластичных ременных кнутов я давно не видел, а не держал в руках и того дольше. Я попробовал кнут на щелканье. Звук получился сыроватый, нерезкий, но конь пугливо заплясал, отступил от брички.
Отец пошел на меня. Я пятился, посмеиваясь и волоча кончик кнута перед его ногами. Он прыгнул, чтобы придавить ремешок сапогом, но я отдернул кнут, и он промахнулся. Затем кинулся ко мне, взбешенный. Я побежал, ему не удалось меня поймать. Но лишь только он направился к бричке, я быстро пошел за ним и щелкнул кнутом не издали, а чуть ли не рядом с мордой коня, едва отец хотел отвязывать повод. Вороной вскинулся, отец уцепился за гриву, опасаясь, что он разорвет узду.
Успокоив коня, отец опять погнался за мной. Бежал он быстрее и злее, чем в первый раз, но скоро прекратил погоню и стоял, сжимая голову со стороны висков.
Он, конечно, не ожидал, что я внезапно удумаю возвратить без всяких-яких его кнут, и когда я протянул ему кнут, то он отвернулся, все еще не отнимая от висков ладоней. Так мы и стояли, пока у него не стихла мозговая боль. Потом он велел мне положить в бричку мешок с зерном, навеянным Додоновым: доставит это зерно в райком партии, дабы покарали за нерадивость главного врача и завхоза психиатрической клиники.
В прогале между березовыми колками нас догнала Глаша. Под ней был вороной конь. Она подала мне солдатский вещмешок, набитый чем-то тяжелым, и, когда я надел его на плечи, попросила не обижаться на отца — такой уж он ретивый и чумовой — и почаще наведываться в деревню. Ее забота вызвала во мне чувство стыда и горечи. Боясь растрогаться (еще слезки выскочат из глаз), я пробормотал, что обязательно буду наведываться, и пошел по резиново-упругой степной почве.