обморок. Три дня мы ее лекарствами оттирали. Даже блаженную Агафьюшку вызывали из села Кужутки. Напророчила Агафьюшка — должна барыня как-никак выжить. Выжить выжила, верно, но сыну объявила бойкот: «Жить — живи, но на глаза мне никогда не показывайся. Вы, говорит, офицеры, Россию пропили, государя-императора не уберегли, вы в таком разе не офицеры, а хвастуны, трусы и проститутки. Босяки, оборванцы, говорит, и те вас храбрее. Ежели бы, говорит, я не бабой была, то считала бы вполне для себя благородным пустить себе в подобном положении пулю в лоб. Как, говорит, вас только русская земля носит, князь». И тут мы все узнали, что князя из Питера действительно большевики к нам вытурили. Жил молодой князь во флигеле, жил на свой манер. Стены все в картинках, глядеть на них, конечно, совестно, да в портретах сродников своих. На мундирах-то звезд до лешей матери, да золото сияет. А между портретами — латы, шишаки, мечи, кинжалы, копья, стрелы, колчаны, ружья, пистолеты, точно цейхгауз какой. Старый барин, хоть по нездоровью и не охотился, но всю эту дурацкую амуницию страшно обожал. А около флигеля в саду по-прежнему разные богини, и все боги голышом, но только это дело не наше. В самих покоях молодого барина — чучелы птиц, львов, тигров. И на сафьяновых тюфяках тысячерублевые собаки лежат. Их старому барину из Швейцарии друг привез. Они, собаки, по-русски не понимали, с ними разговаривали по-иностранному. По-иностранному они все понимали. С доброго теленка ростом те собаки и ученые. Трубку ему подавала одна, другая кисет, понятливые были, как люди. Я их мыл. Так с собаками и жил наш молодой барин. Только одна артистка в штанах из соседнего имения к нему каждую субботу на лошади приезжала. К матери сын ни ногой. Но Карл Иваныч к нему зачастил почему-то и даже приносил аванцы. Барыня, говорит, на склоне лет… всяко бывает, а сын — единственный наследник… Держать надо ухо востро, арентироваться. Для развлечения молодой барин ставил в парке живые картинки. Вечером соберет прислугу, девок-охальниц с села, нарядит их в трико, волосы распустит, стоят кто как, поют, ногами дрыгают. Срамота, конечно, но куда денешься? Потом любил барин охоту, пикники — и все без матери. Чудно было. Он во флигеле пьет, а она дома с бароном хлещет наперегонки. И как только барыня на взводе, так пригорюнится и начинает про ушедшую молодость вспоминать. Ко мне, говорит, сам знаменитый герой Плевны, белый генерал Скобелев сватался, но я ему по гордости отказала, еще выгоднее женихи увивались. А теперь я что? Всеми забыта и заброшена. Даже, говорит, милый барон только из-за отличных обедов со мной живет. Так слезами и зальется. А носила на груди портрет все того своего французика. Как только чуток перепьет, так и разволнуется и сейчас же с груди медальончик снимает и беседует с портретом как с живым: «Друг ты мой драгоценный, соболек ты мой горностаевый, мучитель ты мой ненаглядный, хоть и разорил ты меня начисто, да лучше тебя во всем свете никого у меня нету. Муж был барбос, а сын — выродок». И целует, и плачет, и трогательные слова произносит. Но, между прочим, когда проплачется, тут же при бароне в парк в халате выходит и насчет первого попавшегося на глаза, который помоложе, мне дает приказание: «Ферапонт, пошли его ко мне на минутку». Ну, уж тут все понимаем, какая минутка эта. Парень возвращался навеселе и с червонцем в кармане, меня, конечно, благодарил. Но барон на это не обижался. Это, говорит, ей награда за ее загубленную молодость и поруганную честь. Добрая была барыня, чувствительная, все ее любили. Сенбернар и тот приходил к ней каждое утро и на колени голову клал, и она кормила его сахаром. А сахар был в цене. Революция испугала ее, но не отучила от привычек. Чтобы вволю ей выпивать, стали продавать мы вещи: плюшевые диваны, бархатные портьеры, высокие зеркала в рамах из красного дерева. Мужики брали охотно, те, кто побогаче. Им Карл Иваныч сплавлял и ковры, и сервизы. Иной раз, прежде чем продать, скажет: «Это редчайшая вещь, княгиня. Ее в Лувре бы держать. Она привезена из Парижа, в покоях короля была». А она: «Все равно, говорит, милый Карлуша, догола обобрали нас большевики, а сын, плут, заберет остатки. Так не лучше ли при жизни со всем этим расквитаться. А без вина я не могу».
Сына это всего больше бесило: как это фамильные вещи да продавать? На них княжеские гербы?! А она с ним деньгами от продажи не делилась. Пришла пора, он кормиться стал на кухне, у кухарки, у лакеев клянчил. А вечером подойдет к окну матери и кричит: такая-сякая, слова подбирает, что забористее: «Ну, пошли меня с сумой, старая ведьма… ну, единственного своего сына упеки… Князя Чегодаева… отпрыска древнего дворянского рода, по происхождению от славного татарского князя Чегодая… И записанного в родовой книге губерний Московской и Нижегородской…»
А она из окна в ответ: «Наплевала я на ваш род Чегодая. У меня хоть род победнее, да зато повиднее. Моя мать была фрейлиной двора его императорского величества… Она с царицей в одних покоях живала».
«Зато ты нищенкой была, — пуще кричит сын. — Тебя папка бесприданницей взял, облагодетельствовал. Твои предки у моего папы псарями служили. Так возьми и упеки последнего потомка князя Чегодая…»
«И упеку, — кричала она. — Возьму и упеку», — и приказывала нам его забрать. А он стоит и палит из револьвера, взять его не думай. И так каждый день у них содом. Вся прислуга вконец измоталась: кто завтра будет хозяин, на чью сторону становиться. Черт ногу сломит. Стало два лагеря: один с барыней, другой с барином, но все-таки у того пока шиш в кармане, а у этой — капитал, так больше к ней тянулись. А он чисто босяк стал. Ни денег, ни еду мать не дает, так он замки с погребов сшибает, тащит снедь, ему и горя мало. Мать пошлет за урядником, а урядник к сыну же присосался, лакают вдвоем. «Разбойничья власть, — говорит барыня, — разбойничьи и порядки».
А сынок ходит, морда одулась, глаза мутные — форменный каторжник. Встретил меня в парке, задержал: «Вот что, Ферапонт, ты знаешь, где у барыни духовная?» — «Я не знаю, барин, что такое духовная». — «А это, говорит, на тот случай, если человек скоро умрет, он родным бумажку заготовляет, завещание, значит. Так вот, да будет тебе известно, у матери есть эта духовная. Она наследства меня лишает и половину его дураку