Анатолий Клещенко - Камень преткновения
Он увидел себя в рубке катера, у штурвала. Прошли колено, остался за кормой бакен на повороте, и свальный бакен за ним… Черт! Он, Генка, стал бы уваливаться направо, к белому бакену, даже не видя его. Чтобы свальным течением не отшибло в шиверу расчаленный на длинном буксире паузок. Но ведь если бы катер налетел на камни за белым бакеном, паузок действительно вынесло бы на плесо.
— Вообще-то, — сказал он Эле, — старшина мог и хвативши стать к штурвалу. Выпить они все не любят. Вроде тех завербованных, помнишь?
— Конечно!
Генка покосился на девушку — затвердила одно и то же: «конечно» да «конечно». Не понимает ничего, а говорит. На выходе из шиверы никакой самый пьяный рулевой не станет забирать влево, в самые буруны, если даже красного бакена нет на месте. Например, если верхний бакен уволокло «маткой»…
Он испуганно посмотрел на Элю — вдруг она угадала следующую его мысль? Вдруг ей подумалось то же самое: что верхний бакен — самоотводящийся и «матка» не смогла его уволочь за собой? Могла только сорвать с главного сторожка, а свальным течением бакен откинуло бы на длину страхового троса в шиверу? На тридцать метров левее фарватера. И если бы рулевой держал на бакен, то…
— «Ласточка» же прошла после аварии, и — ничего… — начал было он и опять с тревогой взглянул на девушку. Но та не сказала своего «конечно». И Генка понял: не сказала, потому что Петр Шкурихин утверждал, будто именно верхний красный бакен, именно самоотводящийся, который чаще всего задевают «матки», и именно перед проходом «Ласточки» он затащил на место! Эля не забыла этого. И он, Генка, тоже не забыл, но хотел забыть…
Сзади заскрипела под тяжелыми шагами галька. Петр Шкурихин, согнувшись почти под прямым углом, тащил на спине обернутого мешковиной осетра. Тонкий длинноперый хвост рыбы бил его по ногам.
— Петро, ты… — нерешительно окликнул Генка, прибавляя шаг, чтобы не отстать от Шкурихина. — Ты прости, слышишь? Я же не знал, что ты… выручил меня… А, Петро?
— Плевал я — тебя выручать, — презрительно бросил Петр. — Не люблю лишних разговоров с начальством. Понял? И ты лучше заткнись.
— Простишь?
— Иди ты…
И Генка послушно стал отставать, словно не Петр, а он тащил на спине тяжесть.
14
Молчание Эли он принял как осуждение. Даже когда девушка, поравнявшись, взяла его за руку и, жалобно, боязливо взглянув, опустила глаза.
— Понимаешь, — сказал он, — как получилось? Человек меня выручил, а я… Понимаешь?
Эля молчала.
Значит, не понимает? Но тогда не умеет или не хочет понять? Не хочет, наверное, потому что — Петр! Браконьер! Подлец, пытавшийся вместо себя подвести под штраф Костю Худоногова! Но ведь это он, он же выручил теперь Генку Дьяконова, который с ним расплевался!.. Да, выручил! Пусть даже не ради выручки, а чтобы не было «лишних разговоров с начальством». Чтобы заодно с Генкой не намылили холку всем рабочим поста, и Петру тоже. Пусть так. Но ведь выручил-то Петр все-таки Генку!
— Понимаешь, Эля, если бы Мыльников узнал, что я тогда не проверил обстановку как положено… В общем… он бы… показал мне Москву!
Девушка махнула длинными ресницами, и Генка увидел, что в глазах ее стоят слезы: испугалась, что Петр передумает, доложит Мыльникову.
— Эля, — сказал он, — ты не думай, Петро никому не скажет. Он такой, хотя и подлец…
И опять она пугливо взглянула из-под ресниц, мокрых от слез. И опять промолчала.
«Не надеется на Петьку, — подумал Генка. — Считает, что раз уж он подлец, то… Не понимает, какой у Петьки характер. Ну как ей объяснить это — что тогда он пошел на подлость, выгораживая себя? Теперь же ему не надо себя выгораживать, его ни в чем не обвиняют и обвинять не могут. Обвинить могут только Генку…»
А обвинили?.. Обвинили… другого!
— Эля… — Он осекся, облизнув зашершавевшие губы. — Ты думаешь?..
Он знал, что она не ответит. Что нечего спрашивать ее. Что думает она именно это.
Эля не ответила.
Конечно, она все время думала об этом. Когда Петр обвинил Генку Дьяконова в аварии катера. И когда Генка Дьяконов просил у Петра прощения за то, что сказал правду инспектору. И когда объяснял, что Петр Шкурихин выручил его, Генку Дьяконова. Но ведь сам Генка Дьяконов только сейчас понял главное. Он же просто выпустил из виду, забыл!
— Эля, послушай!
Эля плакала. Слезы скатывались по ее щекам, оставляя на матовой загорелой коже блестящие дорожки.
— Эля!
Молчит.
Конечно, она не верит, что можно забыть такое. Генка Дьяконов, называвший Петра Шкурихина подлецом и гадом за то, что хотел свалить свою вину на другого, на невиновного, — и вдруг сам поступает так же?
Ну что ж! Эля вправе не верить. Вправе, хотя он действительно не сразу вспомнил о старшине, которому, как сказал отец, «воткнут за милую душу». Сейчас Эля презирает его, как труса и подлеца. Как самого последнего негодяя. Его, Генку Дьяконова?.. Да, его!
Но Генка Дьяконов не трус и не подлец. Не был и не будет трусом и подлецом. Никогда! И не станет прятаться за чужую спину. Он пойдет к Мыльникову и скажет: «Виталий Александрович, старшина катера в аварии не виноват. Виноват я».
И все!
Именно так и сделает, хотя Мыльников уволит его и отдаст под суд. Хотя рухнет, вдребезги разобьется его мечта о техникуме и о Москве. И, значит…
Он посмотрел на Элю, продолжавшую горько, беззвучно плакать оттого, что ошиблась в нем, посчитав смелым и справедливым парнем. Не ошиблась! Будь что будет, но Генка Дьяконов не хочет и не позволит, чтобы Эле стыдно было за него перед Михаилом Венедиктовичем и Сергеем Сергеевичем. Чтобы Эля сказала, как тот раз: «Человека, способного на такое, я раздавила бы, как слизняка!»
— Эля, ты не думай, что я боюсь. Что хочу спасти шкуру чужим несчастьем. Я сейчас пойду и расскажу Мыльникову. Все как есть!
От «Гидротехника», снова оставшегося в одиночестве, их отделяла какая-то сотня шагов. Сто шагов, может быть чуть больше или чуть меньше, по влажному, плотно слежавшемуся песку, на котором сохранились еще их следы. Разлапые, бесформенные отпечатки подошв бродней и узенькие, аккуратные — Элиных босоножек.
— Слышишь, Эля? Пойду и скажу!
Она ткнулась заплаканным лицом в жесткий брезент его куртки. Положила ему на плечи свои ладони, но они не удержались, заскользили вниз.
— Генка, — еле слышно сказала она и впервые всхлипнула. — Может… Может быть, не надо… говорить ему?.. А, Генка?
Сначала он не понял. Растерялся. Потом осторожно оторвал от брезента куртки ее руки, сказав снисходительно и печально:
— Ты — дура.
И, подержав тоненькие запястья в своих шершавых ладонях, бережно, неохотно опустил книзу. Словно боялся, что они упадут и разобьются, если он просто разожмет пальцы.