Сергей Сартаков - Пробитое пулями знамя
Иван Максимович! — запинаясь, начала Лиза, до боли в пальцах сжимая кромку столешницы. — Иван Максимович… у вас на мельнице… на крупчатной… семь женщин работают. Шьют кули под муку, пудовички под крупчатку… Старые перестирывают…
Василев молчал, откинув голову и глядя перед собой прямо в стену. Лиза перевела дыхание и заговорила опять: — Двенадцать и даже четырнадцать часов они у вас работают, хотя для всех теперь положено работать восемь часов…
Иван Максимович чуть-чуть новел плечами: «Восемь? Для всех?» — но опять промолчал.
Они с другими вместе не бастовали. Побоялись женщины бастовать. И осталось для них все, как было. — Лиза говорила увереннее, тверже. Сам Василев ей помог: закричи он на нее, — и Лиза смешалась бы, погасла. Теперь страх перед ним уже миновал. — Все осталось, как было: и четырнадцать часов работы, и жалованье втрое меньше, чем даже сторожам, и в грязи, в пыли, без воздуха, каморка — спиной к спине жмутся. Они вам писали прошения, а вы без внимания. Или они не такие люди, как все?
Василев туго повернул шею. Внутри у него все так и бурлило. Вот, оказывается, зачем его сюда вызвали. Вызвали! Каким-то бабам работать не нравится. Год тому назад нравилось. Кликни — и все солдатки сбежались бы со всего города, не только эти семь баб. А теперь начитались листовок, наслушались речей, шибко умные стали. А.эта… эта… Да кто ей дал право с ним так разговаривать?
Иди-ка ты, милая, со своими бабами… к черту, — белея от гнева, выговорил он. — Влезать в мои дела я никому не позволю. Тем паче тебе. Именно тебе.
Прибавьте им жалованья, Иван Максимович. — Лиза выпрямилась, и голос у нее зазвенел.
Вдруг каким-то далеким видением встал в памяти вагончик Маннберга, чахоточный Иван Прокопьевич, сбитый с подножки вагона каблуком инженера, и потом трое рабочих — среди них Вася, — притиснувшие Маннберга в угол его кабинета. Тогда рабочие пришли к нему, и он струсил, сдал. А теперь рабочие уже к себе вызывают. Сами. Вот он, Василев, пришел по вызову, сидит перед нею. Стало быть, силы нет у него. Нет, как и тогда недостало ее у Маннберга. Силу Лиза почувствовала в себе. И вместе с нею пришло удивительное спокойствие.
Вы прибавьте им жалованья, Иван Максимович, — как приказ проговорила она, — и помещение попросторнее дайте. А восемь часов они сами станут работать. Так я им сказала уже.
Лиза села. Чего в самом деле она стояла? Почему? Зато встал теперь Василев. Постучал носком глубокой валенок калоши и медленно начал натягивать перчатки.
А я тоже сказал уже: к черту. II еще повторю: к чертовой матери! — отчеканил он. Взять бы и отхлестать перчаткой по щекам эту каторжницу с серыми, пристальными глазами. Отхлестать, как недавно отхлестал он ее сына. Уж кто бы, кто, да не она ему давала приказы. — Всему есть мера. Слышишь? Довольно. К черту!
Но тут сразу поднялся Лавутин, до этого молча следивший за разговором.
Вот что, господин хороший, — загудел он, особенно сильно окая, — довольно, пожалуй, тебе чертыхаться. Как бы за оскорбление ответить не пришлось. Заруби себе, как говорится… А что Елизаветой Ильиничной сказано — выполняй. Сутки тебе на это сроку. Мы завтра придем и проверим…
Василев повернулся и пошел к выходу, трясясь от гнева. Быть так оплеванным, так униженным!.. Под ногой у него шевельнулась плохо прибитая половица. И по какой-то суеверной связи вдруг нахлынуло предчувствие большой, медленно надвигающейся беды, которую в чем-то он и сам на себя накликал: «Зря заигрывал с революцией! Зря давал этим пролетариям деньги! Зря уберег от ареста Мезенцева, когда тот совал между мешками листовки!»
Ему припомнилась одна фраза из прокламации: «Подготовку к восстанию продолжим мы, если булыгинская дума будет созвана, подготовку к восстанию продолжим мы, если булыгинская дума будет провалена, как этого мы хотим». Да-а… По пословице: что в лоб, что по лбу. А ударят они все равно. Выходит, заигрывал бы он, Василев, с революцией или не заигрывал — тоже одинаково. Так и так — в эту комиссию его вызвали бы, и эта каторжница приказала бы ему: «Прибавьте бабам жалованья», — а подлец Сухов ответил бы: «Запрошу указаний, как быть в данном случае». Черт! Как страшно поворачивается жизнь! И. неужели все это может остаться?
Арефий предупредительно откинул меховую полость на санках. Иван Максимович подозрительно глянул на него. А этот при случае тоже не прикажет ему: «Прибавьте жалованья»?
Пошел! — коротко сказал он Арефию, поднимая воротник от ветра, зло ударившего ему в лицо. И, выхватив из рук у Арефия кнут, вытянул им копя. — Э-эх! Вот так! Вот та-ак!
15
Ему не хотелось ехать домой. Что делать там? Метаться одному, как в клетке, по кабинету? Даже Люси нет, и некому вылить все, что у него сейчас на душе.
Гони! — кричал он Арефию. А когда санки вылетели на главную улицу, рванул сам за вожжу. — Вали по тракту! Прямо!
Вот и скачи так один по дороге. С кем поделиться? Баранов теперь держится чужаком. Ошаров перевелся в Красноярск. Говорить с Лукой Федоровым — впустую, все равно что с бочкой из-под селедки, которая только гудит ответно и шибает тухлятиной в нос. Киреев начнет показывать письма, где и кого из друзей его, сослуживцев, революционеры убили, и станет пичкать шустовским коньяком, а пить вино совсем не хочется. В Иркутске все же пообтесаннее люди. К чертям собачьим нужно бросать этот поганый Шпверск, уехать в губернский город. Туда, на случай событий, и войска скорее подвезут. Маннберг отлично делает, что уезжает…
Густав Евгеньевич… Вот, пожалуй, единственный умный человек, с кем стоит сейчас поговорить. Он не промахнулся, выбрал и момент и место, куда уехать. Америка… Густаву Евгеньевичу с его талантами там откроется широкое поле. Да, да, он не промахнулся.
По сторонам тянулись снежные поля. Ветер тряс был-ки сухой придорожной полыни, кидал колючую изморозь в лицо. Как круто сразу завернули холода! И снегу изрядно нападало.
Давай назад, Арефий, — распорядился Иван Максимович, — к Густаву Евгеньевичу на квартиру.
…Маннберг стоял у письменного стола. Левую ногу он поставил на сиденье стула и, низко склонившись, покручивал тонкие, острые усики. На столе лежали вырезки из петербургских газет. Маннберг перечитывал письмо Лонк де Лоббеля.
«Дорогой мой друг, — писал ему француз своим ровным, бисерным почерком, — верите ли вы в судьбу? Мне, вероятно, никогда не будет суждено стать богатым. И самое мучительное — терять свои надежды всякий раз, когда они уже совсем готовы осуществиться. Мой дядя, крупный банкир, избрал меня единственным своим наследником. Я жил этой мечтой, пока жил мой дядя. Когда вскрыли завещание, оказалось, что все состояние дяди завещано его племяннику Франциску. А я — Августин. Это была какая-то совершенно нелепая описка нотариуса, потому что никакого Франциска на свете не существовало. И тем не менее я не получил ничего. У меня была богатая и красивая невеста. Но за два дня до свадьбы ее увез в Англию какой-то лысый лорд. Номера выигрышных билетов у меня оказываются всегда на единицу или больше или меньше.
Мой дорогой друг! Я снова нищ. И теперь, видимо, до конца дней своей жизни. Вот прочтите эти статьи из русских газет. В них сказано все. Могу добавить только: в азиатской стране — азиатские нравы. Все обещания самых высокопоставленных лиц — даже из царской фамилии — взяты назад. (Но, между прочим, полученные ими деньги не отданы!) В Петербурге насмерть напуганы революцией, а это определило скорбную судьбу проекта, а значит, и мою судьбу. Гарриман взбешен. Простите, простите… Все, что было обещано вам, теперь также рушится. Не ждите заграничного паспорта, не ждите больше переводов. Гарриман оказался умнее меня: он сделал так, что перед вами отвечает не он, а я. Проклинайте меня! Требуйте с меня все, что найдете справедливым, всю сумму своих надежд и разочарований. Но я могу заплатить только одним: пойти к вам в лакеи, чистить сапоги…
Мне поручено передать вам следующее: если вы продолжите свои занятия статистикой, вам будут продолжены переводы. Дорогой мой друг! Я пишу это с горечью. Жить мечтой об особняке на Невском, о женщине в брильянтах и кончить — как это по-русски? — хибаркой в Шиверске и какой-нибудь Елизаветой, которая будет варить вам щи — помните? — и Неизвестно, будет ли пригодна на что-нибудь другое! По обязанности, я передаю вам предложения моего — теперь уже бывшего — патрона, но я понимаю: они не для вас.
Что же касается меня, то я, вероятно, всерьез займусь статистикой, кое-чему в этой области я от вас научился. Имею сносные предложения из Японии. Вы сами понимаете, что Америка для меня уже закрыта. Опасаюсь вызвать ваш гнев, но мне сообщили, что в Японии и для вас нашлись бы…»
Перед окном остановился дымящийся конь, запряжённый в санки. Из них вылез Иван Максимович. Маннберг сунул письмо Лонк де Лоббеля в портфель, а газеты смахнул в ящик стола. Пошел навстречу гостю.