Сергей Сартаков - Пробитое пулями знамя
Перед окном остановился дымящийся конь, запряжённый в санки. Из них вылез Иван Максимович. Маннберг сунул письмо Лонк де Лоббеля в портфель, а газеты смахнул в ящик стола. Пошел навстречу гостю.
Какая честь! — воскликнул Маннберг, не подобрав нужных слов для приветствия, и потому необычно слащаво.
Василев пожал ему руку. Оглядел опустошенную комнату, стопу составленных друг на друга чемоданов.
Счастливчик вы, Густав Евгеньевич, — сказал он со вздохом и швырнул на диван свою шубу. — Счастливчик потому, что можете уехать, когда вам захочется и куда вам захочется. А мы вросли корнями в эту землю. Подмывает желание переехать в Иркутск, и то не знаю, как это осуществить.
Очень просто, — с деланной беспечностью отозвался Маннберг, — взять так, как я, сложить все вещи свои в чемоданы и купить билет.
Василев покачал головой.
Смеетесь, Густав Евгеньевич! Ваше богатство в вашем уме, в ваших знаниях и в банке на текущих счетах. А я? Боже, вы не поверите, наличных у меня сегодня шестьсот пятьдесят рублей всего! А в обороте — сотня тысяч. И за всем этим нужно неотрывно следить. Жена, дети. Вам хорошо — вы холостяк. Когда вы едете? У вас, я вижу, все наготове.
Вполне. На днях я уеду, — Маннберг закрутил вверх усики. — Между прочим, Иван Максимович, у вас, помнится, завелись знакомые в Японии?
В Японии? Есть, — рассеянно сказал Василев. — Так, небольшие деловые связи. С надеждой на расширение. Зачем вам? Вы же — в Америку.
В Америку обычно едут через Японию, — ловко вильнул Маннберг, — а в Японии бумажные домики, хорошенькие гейши и вулкан Фудзияма. Если мне все это понравится, я, может быть, там на некоторое время и останусь. Вы можете дать мне рекомендательные письма?
Пожалуйста! Хотя знакомства с японцами у меня и недавние. Но, кажется, все это в высшей степени солидные люди. Впрочем, вы ведь, по обыкновению, шутите.
Шучу, Иван Максимович. А письма на всякий случай дайте.
Вот и опять я вам завидую. Вы можете шутить. У меня же прескверное настроение. Хотите, расскажу, почему?
У Маннберга возникло жгучее желание отозваться: «А хочешь, я тебе расскажу, почему у меня скверное настроение?» Но он с любезной улыбкой усадил гостя, сам сел с ним рядом и, сделав вид, что внимательно слушает, стал думать между тем о своем. Если ему сейчас остаться в России, значит, остаться только на жалованье инженера. «Статистика» неизмеримо доходнее, и в ней есть какая-то дьявольская романтика. Но для Америки, которая так сильно щелкнула его в нос, он заниматься «статистикой», конечно, больше не станет. Лонк де Лоббель предлагает Японию. Об этом стоит подумать. Но только ли надеяться на французика или попробовать через Василева самому завязать дополнительно связи? Кашу маслом, как говорят, не испортишь. Отсюда теперь все равно нужно уехать, даже из самолюбия. Лонк де Лоббель написал, что Новый год он будет встречать в Харбине. Может быть, встретить вместе? Бедный французик из кожи вон лез, чтобы выполнить поручение своих хозяев, и не его вина, а его несчастье, что в России началась революция и оттого рухнула вся его городьба… Но он-то, Маннберг, чего ради потерял два с лишком бесплодно прожитых года в этой дрянной дыре, ожидая фантастического назначения на фантастическую должность в американский синдикат? Он мог бы в конце концов и на русской службе иметь куда более приличную должность, чем начальника мастерских, если бы не эти надежды. Как можно было поверить золоченой утке? Как трезвый человек поддался легкомысленной, слепящей авантюре? Но промелькнули в памяти целые каскады кружащих голову, восторженных газетных и журнальных статей, когда Лонк де Лоббель оглушил весь мир своим докладом в Сорбонне, и сетовать на маленького француза Маннбергу показалось просто нечестным. «Верите ли вы в судьбу?» — спрашивал" Лонк де Лоббель. Пожалуй, иногда приходится верить…
Иван Максимович закончил свой рассказ. Он очень разволновался, воспроизводя тяжелую и оскорбительную для него сцену вызова в комиссию рабочих. Он многое прикрасил — не нарочно, а так, как это само собой сложилось в его возбужденном воображении.
…вы понимаете, Густав Евгеньевич, они чуть ли не хотели меня избить… А эта потаскушка, извините, прежняя ваша кухарка, плюнула мне в лицо. — Дрожащей рукой он вынул платок, приложил ко лбу. И чуточку остыв> поправился: — Плюнула… разумеется, мимо… Вы умный, дальновидный человек, Густав Евгеньевич. Бога ради, скажите, чем все это вообще может кончиться?
Маннберг вошел уже в свое обычное естество.
Самые точные предсказания способны сделать только базарные гадалки.
Ах, не нужно шуток, Густав Евгеньевич! Я спрашиваю совершенно серьезно.
Вы еще не прочли «Коммунистический манифест», как я вам советовал?
Густав Евгеньевич, снизойдите к моему состоянию. Скажите просто, по-человечески.
В окно Маннбергу был виден круп заиндевевшего, нетерпеливо переступающего коня, Арефий, съежившийся на козлах, но не посмевший влезть под меховую полость. Другой стороной улицы прошли трое молодых рабочих с лихо заломленными картузами, невзирая на злой ветер. Один показал пальцем на скрючившегося Арефия— слов сквозь двойные рамы не было слышно, — и парни захохотали.
По-человечески это будет так, — медленно заговорил Маннберг, домысливая то ехидное словцо, которое пустили парни в адрес Арефия, — без рабочих ни вы, ни я прожить не в состоянии. Испортить нам жизнь могут тоже только рабочие. Следовательно, чем больше будет рабочих, тем быстрее они испортят нам жизнь. Это парадоксально, но это так. А сроки высчитайте сами, Иван Максимович. Каковы у вас замыслы насчет расширения ваших промышленных предприятии?
Почему именно мои замыслы? — воскликнул Василев, не уловив сразу смысла слов Маннберга. И оборвал себя. Понял. — Да, конечно, это не остановишь. Я уже думал. Но ведь русская промышленность должна развиваться…
…и русские промышленники должны быть готовы ко всем последствиям революции, — закончил Маннберг.
Видит бог, — закрывая лицо ладонями и глухо цедя слова, проговорил Иван Максимович, — видит бог, как сильно я люблю Россию. Но то, что сегодня случилось со мною самим, меня потрясло, Густав Евгеньевич. А то, что вы сказали сейчас, заставило меня вспомнить другие ваши слова: излишняя любовь к родине может только погубить ее. Ах, как мы все иногда бываем слепы!
Да, это случается, — подтвердил Маннберг.
И как горько сознавать, что ты все равно изменить ничего не сможешь, как не сможешь сдвинуть гору.
Нужно сильно этого пожелать.
Что толку!
Магомет однажды сказал своим ученикам: «Если гора не подойдет к Магомету — Магомет подойдет к горе».
То есть, — отнимая от лица ладони, уставился на Маннберга Василев, — я не вполне понимаю вас…
Изменить события вы не в силах. Следовательно, осторожности ради полезно поместить за границей свои капиталы. Ибо во время революционных потрясений прежде всего теряются состояния, а потом уже жизни.
А как же государственный кредит? — задумчиво спросил Василев. — Что делать буду я без кредита?
Кредит берите здесь, а деньги держите там.
Это все равно, что быть женатому, а жить с любовницей, — заметил Василев.
Прекрасная комбинация, — отозвался Маннберг, — насколько я понимаю семейную жизнь.
Они помолчали, внимательно разглядывая друг друга: стоит ли углублять этот разговор, переводя его с общих формул на практический язык. Василеву полезен был бы умный русский человек за границей. Маннбергу за границей полезен был бы живущий в России состоятельный и умный русский человек.
Вы едете в Америку, Густав Евгеньевич… — начал Василев.
Может быть, туда, а может быть, в Японию…
Все равно… Впрочем, даже лучше. Не смогли бы вы там… при надобности… представлять мои интересы?
Если ваши* интересы будут интересны и для меня, — нахально сказал Маннберг, припоминая, что в свое время он едва не в этих же выражениях вел торг с Лонк де Лоббелем. Опыт стоит учитывать. Тогда у француза, как оказалось, не было твердой земли под ногами, теперь ее нет у него самого. Нахальство превосходно заменяет силу.
Я деловой человек, Густав Евгеньевич, — все еще немного колеблясь, проговорил Василев. — Если у вас есть желание и время, мы можем обсудить все стороны…
Маннберг с готовностью поклонился. Терять ему было совершенно нечего. ^
16
Когда его отхлестал по щекам Иван Максимович, Борис не заплакал. Вместо него вволю наревелись Нина и Степанида Кузьмовна, которая приковыляла в детскую вслед за уходом сына. Она охала, причитала, гладила припухшие щеки мальчика, целовала его в макушку, обильно поливая слезами.
Ох, горюшко мое, горюшко, — нашептывала она, задевая Бориса по лицу черным платком с кистями, пропахшим ладаном и воском. — И чего он так возгневался на тебя, чего возгневался?