Юрий Васильев - Право на легенду
— Может, и напишу, — отозвался Кулешов. — Поучительная история. А иронию вашу я хоть и понимаю, но не принимаю.
— Не храбрись, Сережа. Грустно тебе сегодня было у Артура, я по глазам вижу. Ох, грустно. Погоди! Глянь-ка, это еще что за светопреставление?
Они только что вышли на центральную улицу, шедшую круто под уклон, и увидели мчавшийся вниз каток, которым утрамбовывают асфальт. Отсюда трудно было рассмотреть; то ли потерял управление каток и водитель не мог его остановить, то ли водителя там вообще не было: махина стремительно и бесшумно, как в немом кино, катилась со все увеличивающейся скоростью, точно по центру улицы, и люди, замершие на тротуарах, уже видели то, что должно сейчас произойти. Они видели, как растерянно стал рыскать в стороны переполненный автобус в самом конце проспекта: уже не свернуть, не укрыться в переулке.
— Боже! — сказал Кулешов. — Что же это… Ведь сейчас он его расплющит! Сейчас он его…
И тут от гастронома, где никаких стоянок машин не было, как-то боком вылетел крохотный зеленый микроавтобус и тут же, сделав невероятный поворот, угодил под каток. Тишину разорвал сухой короткий скрежет: «пазик», раздавленный, как консервная банка, отлетел к другой стороне улицы, а каток, круто изменив направление, врезался в угол дома.
Когда осело облако кирпичной пыли, все увидели, что каток был пуст. Но это потом, а сначала люди кинулись к раздавленному «пазику», валявшемуся вверх колесами; завизжала милицейская сирена; образовалась плотная толпа, и как Жернаков и Кулешов ни пытались протиснуться к машине, чтобы узнать, жив ли водитель, их оттиснули к тротуару.
— Вот ведь подвернулся, бедняга, — сокрушался кто-то. — Не повезло, так не повезло!
— Ничуть не подвернулся. Я сам видел! — горячился пожилой мужчина в кепке. — Он сидел и курил себе в машине, «пазик» заведенный был. Потом, как каток покатился, гляжу — он — хвать! — и на газа! Хвать — и наперерез… А вы говорите: «Не повезло!»
— Думаете, он нарочно?
— Да я своими глазами видел!
— Жив? — спросил вынырнувшего из толпы паренька.
— Да ну, куда там! И собирать, небось, нечего будет!
— Жив! — сказала тетка, тоже протиснувшаяся к тротуару. — Живой. Только сейчас в машину понесли. Вроде ударило его сильно, а так целый весь.
Народ понемногу стал расходиться.
— Вот так оно и случается, Петр Семенович, — Кулешов все еще не мог прийти в себя. — Идешь, и — вот тебе на! А парень-то… Неужели он так быстро сообразил?
— Сообразить недолго, — сказал Жернаков. — Сделать надо.
— Да, да… Я, знаете, пожалуй, пойду. Очень интересно. Пойду и узнаю, что за герой такой. У меня прямо волосы дыбом встали, когда этот танк, можно сказать, загрохотал. Я вам потом позвоню. Когда все выясню.
Кулешов торопливо пошел наверх, должно быть в ГАИ, а Жернаков еще некоторое время стоял на перекрестке. Сдавило сердце. Он и в кино, бывало, точно также ощущал тугой ком у горла, когда на его глазах шли на смерть. Так то в кино! А тут… Когда-то Горин утверждал, что у него образное мышление, только, наверное, он ошибся. Хоть убей, не может он представить себе, что испытывает человек, закрывающий грудью амбразуру или вот, как сейчас, заслоняя собой людей.
А тот, что сидел в машине, — он мог бы представить? Вряд ли. Другие у него дела. Или тот мальчишка-матрос, о котором писал в своем дневнике Вершинин, тот, что, трижды раненный, не оставил пулемета — он до начала боя мог представить, что сделает это?
Возле ресторана «Волна» он немного помедлил. Только что вспомнился ему капитан Вершинин, а тут, за стеклянной дверью, дует на трубе сынок капитана, которому, видите ли, неинтересно жить на свете. Зайти бы, отозвать в сторону и сказать, что отыскался след отца, что лежат в столе у Жернакова не отправленные двадцать лет назад письма… Он еще вчера, помнится, собирался это сделать, но тут, помедлив, пошел дальше. Именно сейчас ему было бы особенно противно смотреть на Павла.
2Замятин любил собак. Удивительно симпатичные животные! Только всегда вроде как на перепутье: вот есть у человека, скажем, спаниель, а у соседа — волкодав, тоже глаз не отвести, а напротив колли живет — так это же прямо изваяние, а не собака! Как тут выбирать?
Вот и сейчас он сидел на лавочке против дома со своей писклявой Фиорентиной, а сам поглядывал на детскую площадку, где крохотная девчушка прогуливала боксера.
«Хороший пес, — подумал он. — И девочка воспитанная: поручили ей собаку вывести, она с ней гуляет. А Димка, поросенок, Фиорентину одну бросил, сам угнал неизвестно куда, теперь сиди тут и дожидайся. Хотя, конечно, Димка не виноват, что у него отец растяпа, ключи дома забыл».
— Правда, что ли, что тебе новую квартиру дают? — спросила сидевшая рядом соседка. — Рад небось, до смерти?
— Дают… Только еще подумать надо. Места у нас хорошие. Можно сказать, знаменитые.
— Это верно. И дом у нас — всем домам дом. Ты не торопись особо-то.
Замятин действительно жил в самом лучшем, самом большом и высоком доме, который построили несколько лет назад и который с тех пор стал непременным атрибутом всего, что касалось города: он красовался на бесчисленных фотографиях и открытках, его можно было увидеть в «Огоньке» и в «Смене», и не было, пожалуй, киножурнала, посвященного Северу, где бы дом номер четыре по улице Гагарина не занимал надлежащего ему места.
Рядом уже поднимались фундаменты еще нескольких таких же домов, но Замятину приятно, что он живет в первом. Ему приятно, что их улица, как недавно сказал кто-то по телевидению, будет скоро одной из красивейших улиц на всем Дальнем Востоке. Вот почему он еще подумает: менять квартиру или не менять. Конечно, лишняя комната — хорошо, но он, Замятин, все-таки хочет жить не просто на улице, а на улице Самой Красивой.
Вполне возможно, что Тимофей Жернаков не упустит случая сказать: «Как же, разве Замятин может жить где-нибудь еще? Ему, Замятину, этого никак нельзя». Ладно! Тимофей не в счет. А если кто еще сомневается, имеет ли он на это право, то пусть не сомневается: имеет. Потому что это его личный город, который вырос у него на глазах со всеми своими домами, скверами, со своими знаменитыми тротуарами — таких тротуаров больше нигде не увидишь: они аккуратно выложены замысловатыми плитами, меж которых пробиваются трава и одуванчики.
Замятин считал себя коренным северянином. Он родился в палатке, что стояла на месте нынешнего универмага, ловил бурундуков на просеке, ставшей теперь проспектом Маркса, и лет до семи твердо верил, что картошку привозят из Африки.
Замятин был ревнив ко всему, что происходит в городе. Он никогда не сравнивал его с другими, потому что другие города были сами по себе и к его городу отношения не имели. Но зато, по праву коренного горожанина, знавшего тут каждый выщербленный кирпич и каждую выбоину на асфальте, он, может быть, гордился тем, что было хорошо, и возмущался тем, что казалось ему уродливым и скверным.
Он часто ловил себя на том, что, остановившись где-нибудь на углу, а то и вовсе посреди улицы, начинал вдруг мысленно переставлять дома, расширять газоны, перекрашивать фасады, убирать в проходные дворы ларьки и палатки. Его не покидало ощущение, что он ходит по городу, как по очень большой квартире, своей квартире, и потому всякое неудобство он воспринимал как личное неудобство. Как-то лет семь назад шли они с Жернаковым в город и по дороге остановились покурить возле Каменного карьера. Город оттуда виден как на ладони. Замятин, присев на бревно, по привычке стал фантазировать.
— Видите, — сказал он, — какая несообразность получается. Выровняли площадь перед управлением, и стала она как взлетная полоса. Продолжение ей требуется. Я бы, например, поставил в конце ее какое-нибудь легкое, стремительное здание, чтобы оно словно на взлете было. А косогор, что за площадью, надо срыть — тогда эта стремительность, этот отрыв от земли будет ощутим с любой точки. Зато у Дома пионеров я бы по обе стороны отсыпал пандусы — это сгладит неровности рельефа, а то он как на пупу стоит.
Вот так, дымя сигаретой, он развивал свои архитектурные замыслы, пока Жернаков его не остановил:
— Ладно болтать-то, — сказал он. — Чего напридумывал? Тоже люди понимающие строили, знают, что к чему.
Строили город и вправду люди понимающие, а потому через несколько лет поставили они, как и виделось Замятину, на краю «взлетной полосы» легкий и прозрачный Дворец культуры, пандусы отсыпали, вывели уродливую горку пологим амфитеатром к самой реке, — словом, многое сделали из того, что замыслил когда-то Замятин, и Жернаков, снова как-то остановившись с ним у карьера, озадаченно сказал:
— Ох, Володька, Володька. Какой-то ты бездонный. Не знал я за тобой, что ты и в этом деле глаз имеешь. Только… Сто раз говорил и еще раз скажу: не спрашиваешь ты с себя полной мерой. Не спрашиваешь.