Гавриил Троепольский - Собрание сочинений в трех томах. Том 2.
Это был итог кратчайшего исторического обзора.
Потом Иван Федорович, дождавшись тишины, продолжал:
— Хотя и лучше стало жить, но к богатой жизни дойти так нельзя, — Он увидел на лицах явное недоумение (как так «нельзя», если стало лучше?) и отвечал на взгляды: — Нельзя! Единоличное хозяйство будет порождать кулаков, а мелкое хозяйство будет разоряться от падежа даже одной коровы или лошади и увеличивать кандидатов в батраки… Потише, товарищи!.. Беру два примера из нашей Паховки. — Собрание приумолкло. — Что такое — Сычев? Если ему дать идти и дальше тем же путем, как он шел, мы вернемся к старому, когда каждая четвертая десятина — кулаку. Это и будет означать возврат к капитализму. Где же наше спасенье?
— Да не шебарши ты над ухом, чертов сын! — шикнул кто-то на соседа, видимо, пытавшегося поделиться мыслями о том, где его спасенье.
— Где спасенье? — повторил Иван Федорович. — Только в том, чтобы землей владеть вместе, коллективно. Вопрос стоит так: или назад — к капитализму, или — в колхоз! — Это он сказал резко, как отрубил. И услышал дыхание собрания в полной тишине.
— У кого горит шуба? — вопросил бас из средины.
И правда, в школе запахло горящей шерстью. Завозились, зашуршали, загомонили. Кто-то стал забивать ладонью тлеющую шерсть, кто-то выругался без стеснения матом, кто-то с кем-то заспорил — не разобрать. Было ясно: попытка сорвать доклад в самом интересном месте сделана. Федор толкнул Ваню коленом в колено, тот легонько ответил тем же. Это значило — Федор сказал: «Смотри в оба», а Ваня ответил: «Смотрю в оба».
Чад от шерсти защекотал в носу. Андрей Михайлович распахнул два окна и приказал:
— Открыть двери!
Через несколько минут помещение проветрилось, окна и двери закрыли, и докладчик продолжал:
— Жалко, конечно, шубу. У кого же она горела? От цигарки шерсть не загорится.
Из плотной массы тел послышался четкий голос родного его дяди, дяди Степана, воспитавшего и вырастившего сироту-племянника в своей большой семье:
— Ванятка! Это ведь у меня шубу-то зажгли. Я ее снял и положил рядом, а они, идолы, зажгли — целый пук трута сунули. И не заметил — заслушался. Сижу себе на полу, а она зачадила. Вот сукины дети!
Федор сжал зубы, а Ваня зло прищурил один глаз. Но Ваня был здесь Иваном Федоровичем, докладчиком — он бросил спокойно шутку:
— Ничего, дядя! Хуже тому, на ком шуба висит, а тело дрожит…
— Давай говори, Иван Федорович, — сурово сказал Василий Петрович, привстав за столом. — Тихо! — крикнул он в собрание как приказ.
Иван Федорович продолжал:
— Так. На чем мы остановились? Остановились мы… на шубе. — Все заулыбались, — Раньше мы видели убитую лошадь и порезанную без цели скотину… Это было хуже… Шуба — пустяк: укус комара. Слушайте, дорогие товарищи! Нам кто-то мешает жить! — Он повысил голос. — Кто-то не желает колхоза, кто-то хочет, чтобы вы нищими стали. Слушайте, товарищи! — Он посмотрел на Виктора, и тот заметил этот взгляд. — Или назад, в старое, куда тянут Сычевы, или вперед, в колхоз, — больше нет путей. Мы на этом вопросе и остановились. Но я еще приведу один пример. Что такое хозяйство Виктора Ферапонтыча Шмоткова? Пала корова или лошадь — он разорен. Всю свою жизнь он идет под ручку с лихой бедой и беспросветной нуждой, к которой уже привык. А кто поможет?.. Сычев?.. Не поможет! Толкнет к гибели — ему нужны рабочие руки. Где выход для Виктора? Только в колхозе. А таких, как Виктор, большая половина села. Вы меня поняли?
— Поняли! — ответило собрание хором.
— Тогда я кончил доклад. Давай, Василий Петрович, переходить к вопросам.
— У кого и что наболело? — спросил Василий Петрович. — Давайте вопросы.
Первый вопрос, по предварительной договоренности в партячейке, задал Матвей Степаныч Сорокин:
— Что будет обсуществляться в колхоз?
Иван Федорович ответил раздельно, с короткими паузами:
— Лошади. Волы. Сельскохозяйственный инвентарь. Больше ничего.
По школе прошелестел сначала тихий шепот, потом он превратился в легкий гул и наконец в общий гвалт: все заговорили, заспорили и закричали. Слышался настойчивый голос одного из споривших:
— А кто же набрехал? Кто набрехал, язва?
В гомоне мало кто заметил, как Виктор протискался к столу и в общем ералаше заорал своим пронзительным тонким голосом:
— Пустите! Пустите меня!.. Как так? — спросил он в упор у Ивана Федоровича, тяжело дыша ему в лицо.
И тогда все увидели Виктора у президиума, лицом к лицу с секретарем партячейки. Стало очень тихо.
— Как так? А овцы, а коровы, а куры?.. А… телушка!!! — выкрикнул он с болью и ужасом.
Ваня смотрел ему в лицо, искаженное, разбитое бедой, и в тишине сказал:
— Да, Виктор. Только тягло и инвентарь — плуги, бороны, веялки. Ничего больше.
Многие поняли в этих словах искреннюю жалость к Виктору. А тот смял шапку в руках, опустив голову на грудь. Вдруг он неожиданно поднял руку с шапкой вверх, лицо его осенилось каким-то небывалым для Виктора вдохновением, он круто повернулся к собранию и дико закричал:
— За что же он, гадюка, меня убил?! Мужички! Что же это такое? Разори-ил!!! Детишек загубил, ирод!
Виктор на глазах у всех стал вдруг гордым, он вскинул голову, лицо его преобразилось в благородное и возвышенное. И он… начал «выражаться». Именно выражаться, изливать душу! С точки зрения многих присутствующих это была изящная словесность, исходящая из уст человека, одаренного недюжинным талантом, хотя и раздавленным тяготами жизни, талантом, вспышки которого проявились в минуты наивысшего напряжения. Лишь к концу блестящего выражения мыслей, через несколько минут, кое-кто из близко стоящих заметил, что Виктор с горя напился самогонки до самого высшего состояния, то есть до непоколебимой веры в свои собственные силы и способности.
Виктора было жаль до слез. В его необычном воодушевлении было что-то похожее на страшный плач израненной души. Но лучше бы уж он плакал — так жутко было его пробуждение. Лучше бы уж он плакал. Ведь были многие в таком положении. У тех, у кого в разных закоулках навалены куски и глыбы мяса, тоже подступал ком к горлу.
В прениях первым взял слово Андрей Михайлович, хотя и не очень-то он был речист на собраниях.
— Вот вы прослушали, товарищи, доклад. Лучше я не скажу — не умею, сами знаете. — Он неожиданно поднял руку и горячо выкрикнул: — Только до каких же пор мы будем волками жить — каждый на своей полоске?! — Потом протянул обе руки к собранию. — До каких пор будем душить друг друга на меже и биться с нуждой в одиночку! Советская власть дала землю… — Андрей Михайлович уже потерял пыл и сказал спокойно: — А мы хотим остаться рабами своей полоски. Нельзя так. Яснее ясного. Так я думаю, товарищи. А богатыми мы будем в колхозе. Ей-богу, будем, помяните мое слово.
Многие верили Андрею Михайловичу, но… боялись неизвестности.
Крючков и братья Земляковы наклонились друг к другу, перешептываясь: собрание шло хорошо, все было убедительно. Когда после речи Андрея Михайловича председатель дал волю «пошуметь промеж собой» (что он считал обязательным), Матвей Степаныч протискался к Виктору и защебетал ему на ухо:
— Витька! Не сумлевайся. Ну ошибка вышла у тебя — только и того. С кем грех не бывает. Думаешь, расстрел будет? Да ни боже мой! Это ж мы нарочно, чтобы остановить таких, как ты, дур… То есть того… Не сумлевайся. В колхозе помогнем. Оно отойдет. Ей-ей, отойдет с души.
Постепенно нарастал беспорядочный говор: сосед с соседом спорили и высказывали свои соображения горячо и громко. Но когда Василий Петрович, постучав предварительно кружкой о ведро, спросил: «Кто возьмет слово?», то никто не хотел говорить; всем казалось, что они уже высказались перед близко стоящими, и — хватит. Поэтому несколько минут не было желающих выступить в одиночку. Зато стало опять тихо.
И вот из тишины, из задних рядов послышался этакий вежливый и спокойный баритон:
— Товарищ Кочетов! Позвольте слово.
Дыбин держал поднятую руку. Из президиума председатель некоторое время не отвечал. Крючков решил принять бой сейчас: если отказать, то Дыбин сочтет это за бессилие и получит перед собранием явный козырь. Поэтому он и сказал Кочетову:
— Дай ему слово.
Бросил он эти слова резко и поправился на стуле, будто приготовившись вскочить в любую секунду.
— Не дам! — отрубил Василий Петрович.
— Дай, — строго повторил Крючков.
Василий Петрович зачем-то тихонько дернул себя за бороду, видимо с досады, отмахнулся как от мухи и нехотя объявил:
— Слово имеет товар… то есть… Дыбин.
Тот протискался на средину, поближе к президиуму, но к столу не подошел. Крючков поглядывал на него искоса, а Федор смотрел Дыбину прямо в глаза. Игнат был в белой сорочке и при галстуке, чисто выбритый, с пробором «набочок». «Красивый, черт», — подумал Федор, вспомнив с болью о Тосе, и почему-то потрогал пистолет в кармане. Он почувствовал, как Миша стал позади него и чуть-чуть притронулся к нему рукой — дескать, что-то сейчас будет. Матвей Степаныч протолкался от Виктора к столу и оказался позади Крючкова, волнуясь и вздрагивая, как перед кулачным боем. Никто не заметил одного: Андрей Михайлович очутился позади Игната и, казалось, спокойно приготовился слушать (видимо, в те минуты, когда Игнат пробирался к средине, тот и занял позицию).