Пётр Вершигора - Дом родной
— Погляди, какие девчата у нас на фабрике выросли. Огонь! И грамотные, и в работе первые, и дома хозяйки. Ничего-то они не боятся, ни от чего не печалятся. Гляжу я, старая, на них и удивляюсь. Откуда только что берется? Ну, вы, вояки, хоть и в заграницах, да нагляделись на другую жизнь, а эти?
Зуев слушал ее неторопливую речь, думая про себя: «А откуда у тебя, маманя, берется?» Мать продолжала:
— Сам знаешь, смену отстоять на фабрике — сила нужна. Да в огороде покопаться, яа еще и на танцы, и в кино. Для всего у них времени хватает. И все, кто в войну недоучился, в вечернюю школу бегут. И что главное — никто их не гонит. Сами… Только мужчин нет. Вот, может, только дядя Котя, с ним на пересменке словцом и перекинутся. А так все сами. Стараются в ученые выйти. Это, я так думаю, от холостой жизни. Беда девкам. И еще скажу я тебе, сынок, один совет. Не нами начиналось, не на нас и кончится. Если приглядел какую — любовь вам, как говорится, и совет. А только послушай ты и меня, старую: руби дерево по себе!
Зуева точно что-то толкнуло. Стало мучительно стыдно, словно он совершает преступление перед матерью. И никакие слова не шли с языка, хотя мать и делала большие паузы, отходила к печке, без видимой нужды переставляла на столе посуду. Ждала. Видно, и ей не легко давался этот разговор.
Но у Петра как заколодило: «Как же оправдаться перед ней? И в чем?..» Перед умственным его взором предстали отношения с Инночкой. До сих пор он был твердо уверен, что никто не только ничего не знает, но ни о чем и не догадывается. Да, видно, материнское сердце обмануть трудно. Ей было достаточно только подержать в руках длинные, надушенные узкие конверты, чтобы понять без слов и объяснений, что «запутался» ее Петяшка в сердечных делах. А она ведь сказала главное — руби дерево по себе!
Не поднимая глаз, он подошел к матери и молча обнял ее. С трудом шепнул при этом:
— Я подумаю, маманька, и не женюсь без твоего совета и согласия. Ладно? — И сразу показалось ему очень простым привести к матери ту, которая… А которая?
«Как бы выглядела Инночка в нашем доме? С русской печкой, с ситцевым пологом у кровати матери, с яркими геранями на окнах?.. Нет, нет, это невозможно!» И Петра как прорвало. Он зашептал, уверяя и мать и себя в заведомой неправде:
— Никого у меня нет! Никто мне не нужен, и вообще… никого я не люблю… И для таких дел у меня просто времени нет.
«Вот Котька судьбу уже устроил, а моя личная судьба в учебе, в люпине, в помощи «Орлам», в диссертации о генерале революции Сиборове, в прославлении народных подвигов на войне. Дела впереди много, и конца-края ему нет, да, наверное, и не будет…»
Именно этой трудной осенью вызревало мировоззрение Зуева-историка.
Во всяком взрослеющем человеке живет таинственное чувство жгучего любопытства к своим предкам, родителям, к их жизни, чертам, характеру, привычкам. «…Не в этом ли секрет истории как науки и профессии историка как призвания, а не должности? — думал как-то Зуев поздним вечером, склонившись над многотомным трудом по всеобщей истории. — Ведь думающему человеку хочется через прошлое лучше понять настоящее, даже свое, личное, открыть тайну, выстрадать смысл своей жизни и своих поступков. Общество и нация, видимо, также подвержены этому дерзкому любопытству, к сожалению созревающему у многих людей слишком поздно — на склоне лет…»
Давая простор мыслям, не путая их никакими предвзятыми точками зрения и догмами, он чувствовал, что в этой широкой жизненной учебе окончательно складывается его личность. Это к бывалому, много видавшему солдату приходила та мужественная зрелость, которая сочетает мысль и действия, дела и мечты, порывы и свершения.
Приходила, но еще не пришла.
Все чаще думал он и о том, как же человеку совладать со многими предрассудками. Они ведь причиняют людям больше всего страданий. Хотелось совладать и с самими страданиями и с самой смертью. А чаще всего хотелось крикнуть людям: «Хватит делать зло! Даже если оно совершается во имя великого добра. Давайте просто будем добрыми». И всей душой воскликнув так, он сразу же тормозил, взнуздывал себя насмешкой. Понимал, что в мире, где клокочет послевоенная нужда, конкуренция и злоба, это сейчас просто невозможно. Мы бы очень быстро справились со своими бедами, это по силам нашему могучему народу. Но из-за Эльбы и Рейна, из-за океана на победителей несло таким смрадом клеветы и несправедливых измышлений, там шла такая жестокая игра, что о «доброте» еще и заикаться нечего было! Руку откусят. А там и к горлу потянутся…
Громыхали чудовищными погремушками за круглыми столами и дипломаты Запада, люди не то что неблагодарные, а просто бесчестные.
Зуев понимал, что в послевоенном мире, кроме отгремевшего зла, которого, быть может, хватило бы на несколько поколений человечества, бродят еще призраки, тени новой войны. И он чувствовал, что они становятся все более явственными.
«Может быть, надо побольше голых истин? — спрашивал себя Зуев. — Ведь многие заученные и общеизвестные истины уже не истины потому, что они, как дикие шаманы, обросли мишурой оговорок и обременены звенящей колдовской одеждой благопристойного фарисейства. Истина — это, прежде всего, правда. А правда — она не имеет стыда. И вежливости тоже. Она просто правда…»
Вернулась мать с полным ведром и, зачерпнув кружку, поставила сыну на стол, сказала:
— Выпей свежей водицы. Ключевая, остужает.
И Зуев подумал, что разговор только начался. Видимо, решила добиться от него чего-то вразумительного. Ну что ей сказать? И сын поднял глаза и таким беспомощным взглядом посмотрел на нее, что Степановна вдруг отвела взгляд первая и губа у нее задрожала. Ему стало жаль мать.
Петр Карпович Зуев подумал, что хотя бы ради матери надо наконец выяснить свои отношения с Зойкой.
«Да и какие, собственно говоря, отношения? — спросил он себя. — Ну, друзья детства, увлечение школьных лет. А какое мне дело, что с ней случилось после? Мало ли как разошлись за время войны… пути-дорожки миллионов людей. Вон семьи рушатся, люди никак себя не найдут. А мне-то что?..»
Но как он ни успокаивал себя, он все же понимал, что встретиться надо, поговорить по душам надо. И не для нее, и даже не для себя. Нет, не для себя. Нет! Скорее всего это нужно было для окончательного выяснения чего-то такого, без чего нет будущего, нет и не может быть спокойной жизни. Да, уже наступал тот возраст, когда человек ищет пристанища и устойчивого бытия. И «спокойной» семейной жизни. Но она все еще была как будто за горами, в дымке неясного будущего. А в нем говорил солдат, который, вернувшись в дом родной, хочет во всем навести порядок: установить, в кого он имеет право бросить камнем, а кого взять с собой в дальний путь. Без этого — он понимал это хорошо — он не может честно жить дальше.
Да и в Москве от него ждут решений. Инночка Башкирцева ни в чем не упрекала и даже больше — не допытывалась. Но у людей таких, как Петр Зуев, ничего и не требуется выпытывать. Он знал, что разберется и сам расскажет. Но разобраться было не так просто. Закружили районные дела. А потом, идти для серьезного разговора к Зойке надо после того, как узнает о ней все. Ведь у него на руках оставался Зойкин дневник — вторая тетрадь, так и не прочитанная им осенью у Евсеевны.
Он искоса поглядывал на этот дневничок, стоявший на самодельной полочке. Там лежали книги и журналы, присланные по абонементу из Москвы, уставы и наставления, и этот био-агро-ерш. Змеиная чешуя переплета, вызвавшая еще тогда, осенью, его отчуждение, холодно поблескивала.
Больше тянуть нельзя. Он понимал это и в выходной окончательно решил расквитаться со всякими эрзацтайнами, а затем сходить на другой конец поселка, чтобы раз навсегда разрубить этот гордиев узел.
Словом, расквитаться с прошлым.
Мать, его дорогая маманька, видимо, чутко понимала, что происходит с сыном. Как только он выставил Сашку из дому, она, многозначительно взглянув ему в глаза, спросила тихо:
— Ждешь кого?
Когда же он отрицательно мотнул головой, подошла к нему ближе и, положив руку ему на плечо, сказала еще тише:
— Да не мучайся ты, бедняга. Что ты все думаешь, все думаешь? Ведь нельзя же так.
Сын склонил к матери голову и, ласкаясь, потирая шершавой щекой ее плечо, заговорил, не поднимая головы:
— Да я не мучаюсь, маманька. Я просто размышляю.
— Ох, не говори. Разве ж я не вижу. Думает, думает, да ничего не надумает. Решайся на что-нибудь одно.
— Вот это правильно, — сказал сын. — Правильно, маманя. Что-нибудь надо одно.
И, шагнув в сторону от матери, он подошел к полочке взял с нее две общие тетради и сел к столу.
По заведенному обычаю, как только сын садился за книги или конспекты, мать сразу удалялась, оставляя его одного.
Вторая тетрадь начиналась словами: «Мой Петер и Валерка…» Кровь бросилась в лицо Зуеву. И, облокотившись на стол, он положил подбородок на поднятые кверху кулаки. Он сильно прижался головой к рукам, чтобы не скрипнуть зубами, и вспомнил ее фрица таким, каким он представил его себе тогда, в первый раз, при свете каганца в деревенской избе у Евсеевны.