Александр Серафимович - Собрание сочинений в четырех томах. Том 1
— Я не говорю.
— Инженеры, техники, доктор, мировой приезжает, все это интеллигентный, как и мы с тобой, народ.
В открытые окна рвалось весеннее солнце, говор, звук колес, птичьи голоса — еще что-то радостное, смутное и нараставшее в своем приближении.
Хотя Петр Иваныч с большим вниманием, рвением отдавался всем мелочам устройства квартиры, но с таким ощущением, что это — неизбежная мелочь, житейская проза для спокойной настоящей жизни. Впрочем, он устраивается пока временно, только чтоб уцепиться, а по-настоящему после, там, где-то в центрах...
Когда?
Он в недоумении поднял голову, глядя невидящим взглядом в окно, из которого непонятно, помимо весенней яркости, врывалось нарастающее возбуждение, веселое, радостное.
В соответствии с ним ворвалась, сама возбуждение и радость, Катя.
— Дядя Петя, дядя Петя!.. Нина!.. Да что же вы сидите... Господи, ведь это преступление теперь сидеть в комнате... Как у вас прелестно стало!.. Через полчаса гудок дадут... Ну, что вы, право, как индюки.
И, высунувшись в окно, закричала тонким девичьим голосом:
— Уже отправляются?.. А где собираются?.. Никого не арестовали?..
А с улицы кто-то отвечал
— Никого... Приходите к «Золотому Якорю»...
— Дядя Петя!.. Нина!.. Слышите же... — доносится ее голос уже с лестницы и торопливо удаляющееся постукивание каблучков.
— Как с привязи сорвалась, — недовольно заметила Нина Павловна. — Почему же картины до сих пор не несут и трюмо? Ведь вагон весь разгрузили.
Петр Иваныч подошел к окну. Улица жила. Мелькали картузы, белые платочки, заплетенные девичьи косы, и плыл говор.
На пустыре выстроилась казачья полусотня. Лошади мотали головами. Не слышно было, но, должно быть, скомандовали, полусотня справа по шести свернулась в колонну и потянулась по улицам к окраине, где были коновязи.
В последние дни, правда, собиравшихся кучками рабочих казаки били плетьми, прикладами, топтали лошадьми; рабочие разбегались, прыгали через заборы, ныряли в калитки, в подворотни, и опять уж чернеют где-нибудь на пустыре или на перекрестке; сверху видно: среди них говорит кто-нибудь и, должно быть, отвечает их мыслям и чувствам, — подымаются руки, жестикулируют, поворачиваются друг к другу.
«Что же это такое сегодня, и о чем наболтала тут Катя?»
Ребенок расплакался, и няня, перестав катать, наклонилась, как боярыня, и уговаривала.
Петр Иваныч вдруг почувствовал усталость. Он кисло осмотрелся кругом, как будто все это давно и успело приесться. Взял шляпу и пошел к выходу.
Нина Павловна закричала тем особенным крикливым, базарным голосом, которым она стала кричать, только когда вышла замуж, и который он так не любил.
— Это же из рук вон! Тут полон дом дела, ничего не успеваешь, а он гулять отправляется.
— Голова болит, — буркнул Петр Иваныч, не желая сражаться с супругой, и с улицы слышно было, как она визгливо кричала на лестнице.
Петр Иваныч прошел немного. В весеннем воздухе повис густой, тяжелый гудок, который покрыл не только весь поселок, сады и кладбище, но и далеко разносился по степи, а над корпусом фабрики живой струей вился пар.
— A-а, вот что!
Когда завернул за угол, улица шла на него. Густо и черно подвигались картузы, пиджаки, белели платочки, плыл говор, смех, перекликались, желто пятнились лица, то смеющиеся, сверкая зубами, веселые, то строгие, исхудалые, усталые или равнодушные, обтекая Петра Ивановича, и он шел, чужой.
— Васька-а, ты это у меня шапку обменил?
— Ура-а, сдался, старый хрен...
— Да ему податься некуда: приехали агенты фабрику перехватить, перестал заказы исполнять, вот и хотят строить...
— Сам просил начальство казаков убрать.
— И арестов не производить.
— До поры, до время, а там начнут вылавливать.
— Черт с ними, хоть час, да наш.
Вы же-ертво-о-ю па-а-ли в бо-рь-бе-е ро-ко-во-ой... —
вспыхнуло в одном месте, в другом, в третьем, вспыхнуло, слилось, вздулось густой волной, и она, дружно разрастаясь, побежала, охватывая всю улицу.
И сейчас же, впиваясь и нарушая, раздались торопливые голоса:
— Не надо, товарищи...
— Перестаньте.
— Дали слово, и не нужно.
— Не давайте повода, а то обрадуются...
И так же, как вспыхнуло, погасло — в говоре, смехе, в звуке шагов.
На углу, как около брошенного камня, остановилась и пошла кругами толпа.
— Держи его!..
— Бери крепче!..
— Не уйдет!..
Человек в железнодорожной фуражке отчаянно отбивался.
— Пустите душу на покаяние!.. Братцы, не могу... У меня расс...
В смехе и говоре потонули его крики, и он напрасно бился в крепких руках.
В следующее мгновение взлетел над головами, раскорячив руки и ноги.
— Урра-а-а-а!..
— Ой-ёй-ёй-ёй!..
Когда взлетывал, испуганно, с рачьими глазами, замолкал, а когда падал на руки, выкрикивал, не то смеясь, не то икая:
— Бра-атцы!..
— Урра-а-а!..
— ...у меня расстройство!..
— Урра-а-а!..
— ...живота!..
Хохот все покрыл. Бережно поставили и, троекратно, накрест, снимая шапки, стали с ним целоваться, а у железнодорожника растерянно и неудержимо разъезжался рот до ушей, он не успевал его закрывать, и его все целовали в мокрые зубы, а он приговаривал:
— Спасибо, братцы... я доволен, главное, живот... кабы не живот... Я доволен... Спасибо!.. ей-богу... вот до чего...
Все время железнодорожные рабочие отчисляли из заработка стачечникам.
Огромное помещение «Золотого Якоря» с потемневшими стенами, длинным низким закоптелым потолком, сплошь заставленное грязными столиками, было непривычно пусто от всегдашнего народа, неумирающего гомона и гула, день и ночь тускло тонувших в горьком табачном дыму.
А теперь только половые в нечистых белых рубахах да хозяин, матерый, бородатый, с масляными волосами в скобку, в жилетке и ситцевой рубахе навыпуск, деловыми, хозяйскими глазами оглядывал стойку, в напряженном ожидании всю заставленную закусками, рюмками, посудой, бутылками.
— Еще два ящика пива!
Половые, толкаясь, кинулись в кладовую.
Двери на улицу настежь, виднеется кусок уезженной улицы с молоденькой травкой по бокам, куры разговаривают, неторопливо поклевывая, и с противоположного палисадника доносится запах расцветающей сирени; за нею в окнах белеют занавески.
Солнце радостно заливает улицу, и кур, и противоположные окна. Возле трактира по ступеням скользят, играя, как живые, золотисто-шевелящиеся сквозные пятна покачивающихся акаций.
Гудок, тяжелый, упорно не смолкающий, все царит над домами, над улицей, густо наполняя и весь трактир.
— Ишь ты, разорался, — говорит хозяин и зовет: — Прошка!
— Чиво изволите?
Плутоватое, испитое, всегда бледное в этом вечно винном и табачном дыму лицо глядело с готовностью.
— Выдави угорь.
— Сичас!
Он ловко вскидывает грязное полотенце под мышку, ущемляет хозяйский нос между черными отросшими ногтями, и, как давят блох, сдавливает.
— Иисусе Христе, сыне божий...
Хозяин крякает, нос густо багровеет и вылезает длинный беленький, с черной головкой, угорь.
— И откуда они только берутся? При потопе неужто и их набрал Ной в ковчег?
Хозяин потер место.
— Дурак! Муха сядет, сблюет, вот и угорь.
Половые одобрительно и привычно поправили под мышками полотенца.
Мухи густыми стаями чернеют по столам в голодном ожидании.
Потревожив кур, сутуло идет человек в меховой облезлой сибирской шапке, обросший, худой, в крупных рябинах, и устало подымается по играющим золотыми пятнами ступеням, бедно и потерто одетый. Обернулся, постоял с минутку, провел рукой, как бы снимая с глаз паутину или смутные воспоминания, и проговорил негромко:
— Ничего нету. Не узнаешь... старое все вычистило, как катком проехало...
— Чиво изволите? — спросил за плечами половой.
— А-а!.. — удивился тот, помолчал. — Ну, бутылку пива, — и присел к столику, а мухи густо поднялись жужжа.
Половой ничего не сказал, слегка смахнув полотенцем, и через минуту поставил бутылку, стакан и из пахнувшей потом горсти в крохотное блюдечко насыпал черных сухариков, густо белеющих солью.
Хозяин спокойно поглядывал и, дав время, спросил:
— Нездешний будете?
Тот прислушался.
— Это что такое?
Сквозь все упорно дрожавший гудок неблизко стоял гул, шум и говор.
— Фабрика нонче пущена. Гляжу на вас — не признаю. Здешних-то всех самолично определяю безошибочно.
— Я только что... это самое... приехал. — И согнал сейчас же опять густо облепивших мух.
— То-то, у меня примечание, сразу видать.
— Не знаете тут... этово... Волкова?
— Это которого Волкова?
— Помощником машиниста когда-то служил тут, Иван Матвеевич.
— Как же не знать? Продали домик свой, и очень даже выгодно продали...
— Татарину, который кошек обдирает на меха, — вступился половой, сделав шаг вперед.
Хозяин повел глазами, и он отступил на шаг, поправив полотенце.
— Выгодно продали и в город переехали.