Александр Серафимович - Собрание сочинений в четырех томах. Том 1
Ну, до скорого свидания. Все тебе кланяются и крепко целуют.
Твоя Лена».
Когда Петр Иваныч приехал с семьей, в доме Полыновых было большое возбуждение: рабочие фабрики и заводов Захара Касьяныча вот уже полтора месяца как бастовали, и Катя с кучкой молодежи организовала кормежку истощенных, изголодавшихся детей.
Поселок жил своей обычной торопливой жизнью. По вечерам высыпали бесчисленные степные звезды, и мигали, красновато коптя, керосиновые фонари. Та же сутолока была на станции, на постоялых дворах, в гостиницах, на базарах. Так же лихорадочно строили в центре дома и рыли по окраинам землянки.
Только молча не дымили фабричные и заводские трубы, да в сумерки иногда попадались казачьи разъезды. И если случайно встречался рабочий, он шел с землистыми запавшими щеками и на минуту подымал глаза, угрюмо блестевшие не то усталостью и голодом, не то сдержанным озлоблением и упорством.
Катя с восторгом встретила Петра Иваныча.
— Дядечка Петечка!.. Вот чудесно, что вы приехали! Теперь нашего полку прибыло. Вы не знаете, что тут делается. Есть тут студент Борщов, их все дразнят «Борщами». Его отец рыжий, а он тоже кра-асный, так он, дядечка, даже манную кашу научился варить, я ношу детям. А Сергей!.. Но он странный, молчит да улыбается. Да вот вы увидите всех. Это — моя команда. Я распоряжаюсь ими. Ах, как хорошо, что вы приехали.
— Нет уж, пожалуйста, только меня в покое оставьте. Терпеть не могу этих филантропических затей.
Катюша сложила губки трубочкой и протянула:
— Ну-у-у...
И заметила, что у дяди Пети было поблекшее лицо, борода и усы.
Когда Петр Иваныч говорил с Захаром Касьянычем, тот, подготовленный уже, с первых слов предложил прекрасные условия. Потом, помолчав и кольнув внимательно острыми из-под бровей глазками, сказал:
— У вас ведь прошлое?
Петр Иваныч злобно, не спуская глаз, бросил:
— У кого нет прошлого?
Старик усмехнулся:
— Правильно. Стало быть, по рукам.
Сергей осмотрел всего себя, потом ощупал, — да, тощее тело, как надето на острые тощие кости. Потом долго смотрел в зеркало и взял, примеривая, голову вдоль и поперек, — уродливо несоразмерная.
Он вздохнул. Долго ходил по комнате, глядя в пол и торопливо ища мести, и, наконец, поднял голову с злой улыбкой. Но ведь она обязана ему. Он устроил ее отца, ее дядю, дает деньги на кормление детей. И хотя ни одним словом, ни одним жестом ей не дано этого понять, но все равно обязана. И еще больше будет обязана эта гордая девушка, и это — сладкая месть за его уродство.
Сергей пошел разыскивать деда.
По улице над крепкой примерзшей грязью упорно несся ветер, просекая лицо мерзлой пылью, валяя клубы дыма из труб.
Весна давно пришла, согнала снег, зазвенела птичьими голосами, все обзеленила, вынула вторые рамы, заглянула в настежь раскрытые на улицы окна, через которые неслись из комнат смех, детские голоса, говор. И вдруг свернулась, опечаленная, примолкла — стал дуть ветер день и ночь без отдыха, без перерыва над слегка звеневшей по вечерам, подмороженной землей. Он прилетал откуда-то из степей, уверенный, упорный вот уже вторую неделю, — и окна закрылись, птицы замолчали, зелень приостановилась, люди ходили, ежась, жмурясь от холодной, несшейся, всюду забившейся пыли. А за домами с подветренной стороны, где было тихо, тепло пригревало сиявшее на голубом небе солнце, и куры сидели кучками.
«Ах ты, как одолевает!.. Как весны-то хочется...» — и вдруг увидел деда в длиннополой стариковской шубе и мохнатой, по самые уши, шапке; длинно развевалась седая борода.
К деду вместе с Сергеем подошел фабричный конторщик и, низко сняв шапку с сейчас же растрепавшихся ветром волос, проговорил:
— Напрасно, Захар Касьяныч, пешком ходите: знаете, какой народ, обозлен, зверь; приказали бы заложить экипаж.
— Ничего, ничего, Федулушка, бог даст, обойдется. Пойдем, Сергуня, завтракать. Федулушка, скажи там, чтобы Николай Николаевич котлы осмотрел.
— Слушаю.
В высокой с полуготическими окнами столовой дед проговорил.
— Хочу тебе, Сергуня, сюрприз сделать. Сегодня письмо послал. Весна идет, занудился ты тут. Только не спрашивай — все одно пока не скажу.
Горничная с крылышками на волосах обнесла блюдо. Сергей взглянул на нее, но чтоб только вспомнить ту, другую золотую головку.
— Я к тебе... поговорить хотел.
Дед мельком и пытливо пробежал по его лимонному лицу, которое стало сухим и замкнутым.
— Ну, ну, что же, поговорим...
Сергей поиграл желваками на желтых щеках и сказал кратко:
— Прекрати забастовку.
Старик проглотил разжеванный вставными зубами кусок и пожевал губами впустую.
— Это в каком разе?
Сергей вскочил, опрокинув тарелку, и закричал высоким срывающимся фальцетом:
— А потому!.. Безобразие это!..
Но тотчас же сел и подпер голову кулачками.
Старик подождал, лучше заправил салфетку и позвонил.
— Перемени тарелку. Видишь, Сергуня, нельзя так, со скоку, — либо не допрыгнешь, либо далеко перепрыгнешь. Надо, чтоб в аккурат.
— Прекрати забастовку.
— Не я начал. Как же мне прекратить?
— Прекрати забастовку.
— Что заладил, как сорока?
— А то, зверь ты!
Медлительно-певуче бархатным ударом пробило на стене час.
У старика сделалось лицо таким же сухим и замкнутым, как у внука.
— Дед, ты меня не пустил в университет...
— В университет хоть сейчас все дам...
— ...не пустил в университет, ты обещал мне за это волю, всё... — упрямо, не слушая, говорил внук.
— ...в университет хоть сейчас... — продолжал свое старик, не давая себя прерывать, — на университет все дам, золотом дорогу туда усыплю, ну, только просил, про-си-ил, — старик повысил голос, — что старый я, один останусь... — и вдруг просительно, как ребенок: — про-си-ил, Сергуня, тебя... одного человека в свете, раз в жизни просил тебя.
— Дед, прекрати забастовку… Ты ведь не знаешь, что это для меня!..
— Ага, понимаю... знаю, откуда ветер!
Старик вынул зубы, положил в стакан: делая это, когда собирался бороться, точно все лишнее мешало.
Когда заговорил, слегка зашипел, и это придавало речи особенную убедительность.
— Все трогай, все твое, а этого не касайся! Не касайся, тут жизнь надо прожить. Ты без понимания, без чувствования.
Поднялся и свесил седые брови, высокий, седой и строгий.
— По щепочке строено... Тут закон, Серега... Мы с ними цепью округ шеи связаны, братья али враги, держим друг дружку за глотку и смотрим в глаза. Как какой послабеет, так другой зараз свалит. А друг без дружки не можем: пропадут они — пропал я, пропал я — пропадут они. Не ворог я, Сергуня, закон соблюдаю, Сергуня!.. Постой, куда ты!.. Слышь, где найдешь такое для рабочих? Школу ребятам устроил; театр на рождестве устраивают, деньги отпускаю, — люди ведь. На пасхе разговенье на мой счет, а ведь их до двух тысяч... Больница выстроена, доктора не нахвалятся, не наудивляются. Где найдешь такое? В столицах на сто фабрик одной не придется такой. Врешь, не зверь, не зверь, а закон человеческой жизни соблюдаю, закон страшный соблюдаю, чтоб порядок был.
Старик вдруг заторопился, сделался маленький, сгорбленный. Торопливо полез пальцами в стакан, ловя и плеская, поймал, опрокинув и разлив по скатерти, и так же суетливо, тыкая и не попадая, надел зубы. Заговорил чистым без присвиста и шипения голосом, но слабо, старчески дрожаще, просительно:
— Сергуня... ах, Сергуня... Ну, дай сроку недельку, дай только недельку, их подведет, сдадутся, все покрою, все вознагражу. К рождеству всем наградные, бесперечь всем, наградные в размере месячной получки... и к пасхе, слышь, и к пасхе столько же... Да они ноги целовать будут, не снилось такое счастье. Только дай недельку... только сломить... сами будут рады своему счастью...
Старик хватался за внука.
— Никого не тронут... начальство упрошу, взятку дам... ни одного ареста не будет, только...
Немножко сутулая, худая и узкая спина Сергея виднелась, удаляясь, в дверях.
Старик с отчаянием протянул руки.
— Сергуня!..
Тот вдруг повернулся, узкий, костлявый, с глядевшими изо рта огромными зубами, подошел вплотную и, помолчав, проговорил с нескрываемым ужасом на лице.
— Скажи мне... скажи мне правду...
Под глазом быстро задергало судорогой, и рот странно стало вести на сторону. Он опустил голову и быстро вышел.
— Сергуня...
Куда бы ни шел Сергей, с кем бы ни встречался и ни говорил, днем ли, вечером ли, или когда наверху все в звездах, казалось ему, все расположено, все тянется, все лица, сами того не замечая, повернуты в одну сторону: туда, где за фабрикой в палисаднике качаются акации и во втором этаже в больших, всегда хорошо протертых окнах тонко белеют тюлевые занавеси.
Но, когда подходил к дому, резко поворачивался и шел бродить.
Шел бродить по улицам, еще холодным, но уже прогреваемым весенним солнышком, по гомоневшей народом площади, обставленной лавками и засоренной соломой и навозом от последнего базара.